Неожиданно; исподволь, дуновение, ветра напомнило, что лето кончилось вчера, а осень еще не наступила... На долгом песчаном берегу были только двое. Сначала я увидел девушку. Она сидела у самой воды и, обхватив руками загорелые колени, смотрела на серый морской горизонт. Чтобы не потревожить ее, я пошел стороной и тут натолкнулся на седенького худого человека.
В нем было что-то особенное, такое, что не позволило бы назвать его стариком. Он сидел на скамейке и, согнувшись, водил палкой по песку. Берег был безлюден, и от этого мне показалось, что между девушкой и этим человеком есть какая-то связь.
— Похоже, вы ее рассердили, — начал я осторожно.
Он ответил не сразу.
— Герберт Дорбе, —представился он.
Пришлось представиться и мне.
Он посмотрел поверх очков на девушку. Она все так же сидела к нам спиной и лицом к морю. Волна прикатывала к ее босым ногам, свежий утренний ветер полоскал ее светлые прямые волосы.
— Хорошо сидит... — И он, оторвав взгляд от девушки, повернулся ко мне: — Вы что-то сказали? Ах да... Нет, нет, я никакого отношения к ней не имею. Ну конечно, здесь на побережье мы все знаем друг друга.
Она лива. Она не латышка...
Так слово за слово и мы разговорились о ливах, о которых я знал лишь понаслышке, и первые сведения о них тогда на берегу я получил от Дорбе: они не латыши и не эстонцы; в старые времена все они были рыбаками, жили по побережью от Вентспилса до Роя — это к Рижскому заливу. Язык их больше похож на эстонский. Эстонцы говорят: «он», значит, «есть», а ливы «ун»...
Недолго мы общались. Он посмотрел на часы, встал:
— Если вас заинтересовали ливы, — как-то жестко и вдруг сказал он, — вечером жду вас. — Он назвал свой адрес и добавил: — Объяснять, как найти улицу, не буду. Найдете!
Дорбе стоял на окраине Вентспилса, в глубине сада, и весь первый-этаж был освещен. Наружная дверь была открыта, но прежде чем найти хозяина, пришлось оставить позади еще несколько дверей. Он встретил меня без той условной улыбки, которой обычно встречают гостя, провел в кабинет и, оставив среди обилия книг, вышел за чем-то, а я машинально взял со стола небольшой зеленый томик Aleksandrs Puškins, Jevgenijs Onegins — прочитал на латышском. Это был Пушкин на непривычном языке. Раскрыв книгу, я неожиданно для себя обнаружил и имя хозяина дома: Неrberts Dorbe. Перевернув страницу, прочитал знакомый эпиграф на русском языке: «И жить торопится, и чувствовать спешит. Кн. Вяземский». Посмотрел на дату издания. 1935 год, Дорбе вошел и застал меня с зеленым томиком в руке.
— Представляете, недавно купил у букиниста. Первый полный перевод «Евгения Онегина». Две — три тысячи экземпляров для того времени это очень много...
— Тут я нашел вашу фамилию.
— Да, да... Будем пить кофе. Ну как вам наш город? — Он поставил на стол кофейник и графин с розовым напитком. — Это плодово-ягодное вино собственного изготовления. Я не пью, но когда пьют другие, это меня разогревает. — Он стал что-то искать в письменном столе, достал папку. — Ливы очень гордятся своим происхождением...
Я не дал ему закончить мысль, протянул томик и попросил почитать. Хотелось услышать, как звучит Пушкин по-латышски.
— Разлейте-ка нам кофе, — после короткого раздумья решительно сказал Дорбе. — Только мне один кусочек сахару. — Подождав, когда я на полню чашки, он с хрипотцой в голосе начал читать, но очень скоро со скользнул с латышского на русский.
Поначалу он старался читать без акцента, четко произносить окончания слов и в конце концов забылся:
Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной...
Он читал перелистывал, читал дальше. Он смотрел на латышский текст, но читал по-русски, наизусть:
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в суждениях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину все было ново...
После часового чтения Дорбе остановился и, все еще глядя в раскрытый томик, сказал:
— Когда я читаю его, думаю о своем первом восприятии. Оно всегда присутствует и не отпускает меня.
— А почему вы читали не по-латышски?
— Этого я вам не скажу! — Он лукаво посмотрел, а потом, помолчав, сказал: — Если серьезно, то в любом, даже самом прекрасном переводе, теряется первоначальная прелесть Пушкина... Я перевел несколько стихов из «Онегина» еще студентом городского училища, а потом, когда переводил всю книгу, мало что изменил в ранее переведенных строфах. — Дорбе грустно улыбнулся и добавил: — Может быть поэтому, читая сейчас «Онегина», я улавливаю в нем настроение молодого Дорбе. Очень молодого...
В этот вечер хозяин дома еще не раз возвращался к своей молодости. Вспоминал, как, читая письмо Пушкина к другу Соболевскому, пришел в странное смятение. Рушилось его представление об Анне Керн. Но когда в разговоре выяснилось, что то же самое однажды испытал я, Дорбе с блеском вывел нашу молодость из тупика. И его довод мог бы быть доводом хрестоматийным. Он сказал, может, не стоило бы молодым, романтически настроенным людям читать о нарочитых прозаических подробностях жизни поэта, которые встречаются в его личной переписке. Здесь дело не в напускном цинизме перед другом, дело в том, что она, Анна Керн, подвигнула его на создание гениального стихотворения и не менее гениальных писем.
— А в остальном... Хорошо сказала о нем наша поэтесса Мирдза Кемпе: «Пушкин, как античный бог, был наделен всем, что не чуждо простому смертному». — Дорбе встал, достал книгу писем поэта и прочитал выдержки из письма, отправленного Анне Керн из Михайловского в Ригу.
«...Нет никакого сомнения в том, что вы божественны, но иногда вам не хватает здравого смысла; еще раз простите и утешьтесь, потому что от этого вы еще прелестнее... Достойнейший человек этот господин Керн... один только у него недостаток — то, что он ваш муж. Как можно быть вашим мужем? Этого я так же не могу себе вообразить, как не могу вообразить рая...»
Услышав о Соболевском, я готов был сорвать это имя с языка Дорбе. Едва сдерживал себя, не мог перебивать его. И дождался, чтобы внести и, свою лепту в нашу встречу.
— Письмо, которое нас с вами смутило, Пушкин писал в Москву, на Собачью Площадку. — Сказав это, я отметил в глазах своего собеседника напряжение и понял, на чем он споткнулся: — В названии «Площадки» нет ругательного смысла, — пояснил я, — там, в двух шагах от Арбата, вокруг, в переулочках, исстари жил артистический люд; и эта площадка москвичами старшего поколения считалась местом, Богом отмеченным.
Я рассказал Дорбе о том, как человек, который первый раз привел меня на Собачью Площадку, подвел меня к угловому дому, где еще недавно была керосиновая лавка, и сказал: «Снимите шляпу! Здесь у Сергея Соболевского останавливался Пушкин». И я снял шляпу, хотя в то время не носил головного убора.
...Тихие приземистые дворы и между ними — дом библиофила и гурмана Соболевского, у которого не однажды и подолгу жил Александр Сергеевич Пушкин, а в доме напротив, по другую сторону площадки, у славянофила Хомякова он сближается с Погодиным; поэты, литераторы в роскошной говорильне до рассвета обсуждают первый номер журнала «Московские вести»; отсюда, из дома Соболевского, он навещает Вяземского, Нащокина, Веневитинова, ходит смотреть Щепкина, ходит позировать Тропинину или отправляется в салон Зинаиды Волконской... Здесь, у друга, он пишет главы «Онегина», читает в кругу друзей непросмотренного цензурой «Бориса Годунова»...
Говоря, что я тоже жил здесь и из своего окна видел рядом флигель, где долгие годы прожила дочь Пушкина, Мария Александровна Гартунг, я очень старался выглядеть перед Дорбе скромнее и вынужден был признаться, что так и не воспользовался таким соседством, выпавшим на мою долю. Мне бы немного больше поинтересоваться... ну хотя бы той частью жизни Пушкина, которая была связана с ним здесь, и его окружением. Но нет... То кто-то позовет на улицу, то не так падают осенние листья, то в Москву приехала очередная знаменитость.
В какой-то момент мне показалось, что хозяин устал. Он встал, заходил.
— Послушайте-ка Моцарта, а я сделаю нам новый кофе. — Он долго пристраивал пластинку на проигрывателе, и когда возникла музыка, объявил: — Дивертисмент для двух маленьких оркестров. — Он ушел на кухню и оттуда уже подал голос: — Когда я читаю Пушкина, ставлю музыку Моцарта. Какую? Не имеет значения. Лишь бы тихо присутствовала. — Но, видимо, тут же о чем-то подумав, добавил: — Музыка не мешает... И потом Моцарт настолько неуловим, что не задерживается в моей памяти.
— Как вы думаете, — пришла мне в голову шальная мысль, — как вы думаете, что если бы Моцарт был современником Пушкина?
Ответа не последовало.
Дорбе появился с двумя чашками кофе, степенно расставил их на столе и бодро, улыбаясь глазами, сказал:
— Это было бы ужасно!
— Почему? — удивился я.
— Тогда не было бы «Моцарта и Сальери»...
Бой больших настенных часов напомнил мне, что завтра я уезжаю.
— Странно, — сказал я, — но все прекрасные встречи случаются именно тогда, когда твой поезд должен вот-вот тронуться.
— Но это же прекрасно, вспыхнул Дорбе. — Помните у Бунина в «Маленьком романе» случайную встречу мужчины и женщины. Случайная, короткая встреча, но осталась в памяти на всю жизнь... Да и у Пушкина эта тема мгновенных встреч часто повторяется. У нас есть антология Пушкина, я был составителем, и там есть одно стихотворение в моем переводе. — Дорбе встал, порылся в книгах, но не найдя, сказал: — Вы чувствуете, какой бы вопрос мы ни затронули, он разрастается... Как ария Дона Базилио!.. Кстати, об Италии. Ведь Пушкин так и не побывал в ней...
Дорбе не переставал думать о Пушкине.
— Тютчев был в Италии, Вяземский, похоронив там свою дочь, писал: «Здесь Рим сказался мне, здесь понял я, в слезах, Развалин и гробниц его и плач и прах...» Конечно же, Пушкин не мог не хотеть побывать на родине Данте. Да и не только там. Помните:
Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать, надменной убегая:
К подножию ль стены далекого Китая,
В кипящий ли Париж, туда ли наконец,
Где Тасса не поет уже ночной гребец...
Мы встали, пора было прощаться.
Напоследок Дорбе показал мне несколько своих прозаических книг и очень сожалел, что не осталось времени для разговора о ливах...
Иду по краю моря и глазам своим не верю. На вчерашней скамейке сидят Пушкин и Моцарт. Играют в шахматы.
Подхожу. Ищу глазами Сальери...
К скамейке приближается светлоголовая девушка — лива — с подносом в руках.
— Кто хочет крепкого чая?
Таращу глаза на играющих в шахматы.
— О чем они так весело говорят? — спрашиваю неизвестно кого, но голоса своего не слышу.
— Кто хочет крепкого чая? — вторила девушка...
— Я, — отозвался сосед с верхней полки.
И я открыл глаза.
В купе, гремя подстаканниками, стояла проводница.
Поезд остановился на небольшом полустанке. За окном в утренней дымке виднелись дом неподалеку, аккуратно заготовленные дрова у забора, стожок сена... Но меня все еще не отпускал сон, что-то в нем было из ряда вон странное... Вспомнил. В моем сне Пушкин и Моцарт разговаривали между собой по-латышски.