«Только через ту далекую гавань»
Два отчета Колчака разделены двадцатью месяцами. Отчет Академии написан в марте 1904 года в Иркутске, в те несколько дней, когда он сдавал дела Железнякову (Бегичев тоже решил ехать на войну) и еще успел жениться (шафером пригласил Бегичева). Тридцатилетний лейтенант был героем дня, за спиной у него — ледовый подвиг, впереди — подвиги военные, к нему на Ангару приехали отец, артиллерийский инженер, и невеста. Отчет, несмотря на краткую деловитость, не мот скрыть состояния автора — его выдают постоянные самоуверенные «я». Всем участникам сделаны должные комплименты, но душой и мозгом предприятия выступает все ж таки он один.
Оказывается, даже биологическими работами Оленин занимался по «инструкции» лейтенанта. В его оправдание замечу, что, во-первых, отчеты так обычно и писались (отчасти даже Толлем), а во-вторых, исключительность похода располагала к самолюбованию, и Бегичев в своих воспоминаниях тоже поставил себя во главу этой спасательной партии, хотя писал в зрелые годы.
Отчет Географическому обществу писан в ноябре 1905 года в Петербурге, и автор перед нами уже другой. Позади злосчастная война, госпиталь («ранен я был легко, так что это меня почти не беспокоило, а ревматизм совершенно свалил с ног», — вспоминал он много лет спустя), японский плен, возвращение через Америку, комиссия, которая «признала меня совершенным инвалидом», лечение на водах и вот теперь — бунтующий Петербург, где железные дороги встали и министры ездят к царю в Петергоф морем. Назойливое «я» в большинстве мест уступило у Колчака скромному «мы», а главное, автор наконец-то всерьез задумался над тем, почему погиб Толль.
Вообще-то он, разумеется, думал об этом и раньше и, объясняя в первом отчете причину своего поспешного отплытия с Беннетта, даже как бы оправдывался, что не провел обследование досконально. Причина торопиться была вполне основательна: подул норд. С одной стороны, попутный ветер — большая удача, которую упускать было бы нелепо, а с другой — ветер быстро свежел, грозя перейти в шторм. Штормовать в лодке вообще опасно, а шлюпкой Колчака был к тому же вельбот, длинный и узкий, как сигара. Только в нем полярники могли надеяться пройти искомый путь на веслах быстро, почему и выбрали именно его, но для шторма безопаснее все-таки шлюпка покороче и пошире. Чтобы идти налегке, Колчак отказался даже взять геологические образцы (8 пудов), оставленные Толлем на южном берегу. И ждать было нельзя, поскольку ветер непременно пригонит льды, а лейтенант хорошо помнил, что Де-Лонг барахтался здесь во льдах 24 дня, тщетно стремясь к Новой Сибири. Да и зима могла грянуть хоть завтра.
Пока спутники запаивали большую жестяную консервную банку с сообщением Колчака (на случай гибели в обратном плавании), пока воздвигали над банкой солидный гурий из базальтовых глыб и вырезали на доске надпись, Колчак наспех отбирал из ящиков Толля приглянувшиеся ему образцы. В основном это оказались красивые отпечатки палеозойских животных — граптолитов и трилобитов, заодно был взят и бивень мамонта. Стащили вельбот на воду, быстро нагрузили, журча по воде дырявыми сапогами, и спешно отвалили. За Преображенским мысом даль забелела льдами, вблизи волны забелели барашками, тугим серпом изогнулся кливер, помогая шести веслам (седьмым правил на корме лейтенант, а большого паруса уже не ставили — свежо), и серая жутковатая громада острова быстро потонула среди серых волн, брызг и туч.
Остров Беннетта. А — ледники; Б — обрывы; В — песчано-галечные пляжи; Д — скалы и россыпи; Е — места высадки групп исследователей: 1 — Де-Лонга (1881), 2 — Толля (1902), 3 — Колчака (1903), 4 — Старокадомского (1913), 5 — ледокола «Садко» (1937), 6 — экспедиции 1956 г.; Ж — гурии: 1 — Де-Лоига — Толля, 2 — Колчака, 3 — на медвежьей шкуре; И — «место постройки дома»; К — избушка Толля; Л — место, где Колчак тонул, провалившись под лед, и был спасен Бегичевым; М — ящики с образцами (оставлены Толлем, найдены Колчаком и увезены Старокадомским); Н — деревянный крест в память о группе Толля (1913).
Но вопросы остались. Почему барон со спутниками погибли так нелепо? Что помешало им дождаться хотя бы восхода солнца в начале марта? Нехватка пищи? Но ведь летом там полно дичи, на полке в поварне осталась еще коробка с патронами, а с Толлем было двое искуснейших охотников-якутов и тунгус (эвенк). Спасатели были уверены, что отряд если не утонул в пути, то сможет перезимовать на Беннетте. И вдруг этот нелепый уход во тьму, в ледяную кашу, где шансов на спасение, в сущности, никаких, ибо полынью в это время нельзя ни перейти, ни переплыть — тем более в кожаной байдаре, которую лед легко режет. Перечислив все непреодолимые препятствия такого пути, Колчак заключил во втором отчете: «Представить себе трагический исход... нетрудно. Гораздо сложнее представляется вопрос о причинах, заставивших барона Толля уйти с Беннетта при таких обстоятельствах». Значит, возвращался он мыслями назад, к тем августовским вечерам 1903 года, когда в тесной поварне на Новой Сибири, под вой снежной бури за окошком (как успели вернуться!) полярники вновь и вновь гадали — что же выгнало несчастных с гранитного острова в пургу, в полярную ночь, в полынью.
Первая догадка пришла на ум Брусневу: на острове оказалось маленькое стадо оленей и, вероятно, люди собирались охотиться именно на них, но олени, «напуганные прибытием туда партии барона Толля, ушли оттуда на лед в октябре месяце, иначе было бы непонятно, каким образом промышленники, бывшие с бароном Толлем, не добыли мяса». Бруснев развил тогда эту мысль подробно, припомнив свои наблюдения за маршрутами оленей среди тонких льдов, и Колчаку теперь хотелось подтвердить ее. Он написал, что «запасов в течение августа не готовили... в расчете на осеннюю охоту», а потом, если стадо ушло на лед, «готовить запасы было уже поздно». Всех такая версия устроила, и в советское время стали даже писать, что олени в самом деле ушли на лед, где и погибли. Все успокоились, и с тех пор на острове никто не искал разгадки. Хотя все три экспедиции, бывавшие там позже (в 1913, 1937, 1956 годах), привозили кое-что любопытное, но никто не искал в реликвиях смысла, и они безмолвствовали. Давайте прочтем те записки, которые спас для нас отряд Колчака. 1(14) сентября, то есть через 11 дней после истечения договоренного с Матисеном срока, когда стало ясно, что «Заря» не придет, а охотиться было уже не на кого (птицы улетели), Зееберг написал: «Мы отправились вдоль западного берега к месту постройки дома (около 30 верст). Имеем во всем достаток». Другими словами, в то время продовольственная проблема их не волновала.
Быть может, расчет в самом деле был на оленей, они ушли на лед позже, и тогда встал вопрос пропитания? Прочтем последнее письмо Толля, оставленное в день ухода. «Мы прокормились оленями», то есть основным продуктом было стадо в 30 тощих оленей. Прожив на острове 96 дней, люди должны были съесть их почти всех. Рассчитывать на них как на зимний провиант просто нелепо. Понимая это, Колчак высказал еще одну догадку: может быть, люди сильно преувеличивали оленье поголовье и лишь к зиме убедились в ошибке. Да, ошибиться они могли, но (это Колчак понял бы, если бы успел обойти остров) лишь в сторону уменьшения, поскольку единственный на острове клочок сколько-то плодородной тундры Толль и Зееберг обнаружили после оставления той записки, где «во всем достаток». Этот клочок («оазис», как назвал его в 1956 году Успенский) находится на северо-западном берегу, а все прочие свободные ото льда поверхности либо голый камень, либо именуются «тундроподобными», то есть почти голый камень.
Можно уверенно сказать, что для зимнего запаса имелся другой источник. Даже мяса тех трех медведей, чьи шкуры обнаружил Колчак, по его мнению, «хватило бы партии на большую часть зимовки», а ведь сами брошенные шкуры означали, что был их избыток; к этому надо добавить крупного моржа, чьи позвонки нашел у поварни Успенский. До конца полярной ночи запас заведомо имелся, а с наступлением дня люди могли рассчитывать найти медвежьи берлоги — Успенский обнаружил их на острове девять.
Ну, большого запаса они просто не могли взять, поскольку не было ездовых собак — их убили еще летом, перед плаваньем на байдарах. Главным грузом на каждой нарте была семиметровая байдара и гора снаряжения. А вот почему ушли?
Снова взглянем на записку, где «во всем достаток». На ней подробно изображены южный берег, полуостров Чернышева с двумя мысами и восточный берег. В конце его, на перешейке к полуострову Эммелины, значится «место постройки дома». Именно туда, по северо-западному берегу, отправились двое ученых, и нетрудно понять, что ожидали они увидеть самый дом. Однако даже следа его никто позже там не обнаружил. Это значит, что охотники выполнять задание Толля не стали.
Тут-то мы и подходим к самому главному в жизненных коллизиях — к людским взаимоотношениям. В подробнейшем дневнике Толля, оставленном на «Заре», о них нет почти ничего — начальник полагал, что «общее дело» важнее, и в этом отношении он сын своего века. Через 16 лет то же повторится (только в гигантских размерах) с адмиралом Колчаком в Омске, и оба начальника потерпят крах, обнаружив полную неспособность управлять людьми в трудных ситуациях. Что же случилось? Ответа мы никогда не узнаем, но кое-какие вехи расставить нужно и можно. Колчак доставил нам много свидетельств, а сам конфликт наметился еще на «Заре».
Толль был мягок в обращении, заботлив к исполнителям его воли, но его сжигала страсть — найти землю Санникова, ей он готов был принести в жертву все и всех, тогда как другие вовсе не считали поиск этой земли главной задачей.
«Сама экспедиция» — так назвал Колчак поход группы Толля на остров Беннетта. Судно было для Толля, по его собственным словам, всего лишь «временным жилищем и складом продовольствия», а это не могло не возмущать моряков, особенно командира. С упорством, для сухопутного и штатского человека поразительным, «мягкий» начальник экспедиции стал избавляться от командира корабля.
По штату офицеров на «Заре» было три: Коломейцев командиром, Матисен помощником и метеорологом, Колчак — гидрографом и магнитологом. Только вот не сплавались барон с командиром. Конечно, Толль — начальник экспедиции, а офицеры привыкли слушаться, но ведь барон совсем не был моряком. Началось еще у берегов Норвегии.
Ссоры с Коломейцевым внешне не было, и отослан он был вроде по необходимости — обеспечить для «Зари» угольные склады, но все догадывались, что дело глубже. Когда прощались, Коломейцев со всеми обнялся, только барон протянул ему руку. Потом Коломейцев с Расторгуевым вернулись обмороженные, не найдя дороги, все высыпали на лед встречать их, один барон Толль ушел мрачный в каюту. И снова отослал, другой дорогою. Списал на берег. А в каюте Коломейцева собак поселил. В результате «Заря» осталась без командира и без угля. Дело в том, что Толль поставил перед Коломейцевым в качестве обязательной задачу, которую до этого экспедиция вовсе не ставила — в течение двух летних сезонов создать два угольных склада (на Диксоне, что у устья Енисея, и на Котельном). Коломейцев предлагал начать с Котельного, поскольку без этого «Заря» не могла вернуться с «земли Санникова» на Диксон, но Толль настоял на складировании угля сперва на Диксоне. Этим он избавил себя от встречи с Коломейцевым на Котельном и погубил экспедицию, ибо на два склада денег у Академии не нашлось. Во время плавания Матисен и Колчак валились с ног, чередуясь на вахте. «Оба офицера нуждаются в восстановлении своих сил», — записал Толль в дневнике уже на четвертый день навигации, но попытки вернуть командира не сделал. А склад у Диксона так и пропал зря.
Матисену, тоже отличному моряку, спорить с начальником экспедиции было, видимо, не под силу. Лишь однажды проявил твердость — когда не смогли подойти к Беннетту и, еле вырвавшись изо льдов, сумели войти в отличную бухту на Котельном. Шторм, снег, море того и гляди встанет, в трюме течь, помпы надо чистить, главную машину тоже, угля в обрез, оба офицера с ног валятся (да и команда), а барон Толль решил — снова идти на Беннетта. Увидал на берегу отличную просторную поварню и загорелся: разберем, перевезем на Беннетта и там зазимуем вчетвером. Идея безумная, туда и пеший едва ли прошел бы, а тут — много тяжелейших нарт, миль 15 по невесть какому льду. Вот тогда-то Матисен и положил начальнику на стол список неисправностей — так и так, мол, выйти в море нельзя. Барон и тут уступил не сразу. Дал шесть дней на ремонт, отказался от перевозки поварни, зато загорелся новой (совсем уж сумасшедшей) идеей — идти на Беннетта с четырьмя нартами, в расчете на голодную зимовку. Хорошо, что море встало, и вопрос надолго отпал.
Академия предложила Толлю, в ответ на его просьбу о втором складе угля, сократить круг работ, Толль же предпочел просто бросить «Зарю». Лейтенант Матисен, которого Толль назначил командиром, писал: «Толль не хотел больше плавать на судне, а просто хотел от него избавиться». Этот крик души был извлечен биографом Толля П. В. Виттенбургом из академического архива, а в официальных отчетах, публиковавшихся регулярно в «Известиях» Академии, все вроде бы шло гладко. Ознакомившийся с ними увидит полную нелепость: пока судно движется, Матисен, метеоролог, ставший фактически начальником экспедиции, ни на миг не может покинуть мостик, поскольку другой офицер (Колчак) — впервые в Арктике, а ледовая обстановка сложнейшая. Почти всю научную работу ведет (между вахтами) лейтенант Колчак, ему помогают наиболее грамотные и умные матросы и ссыльный студент-медик (присланный из Якутска взамен умершего судового врача), а других научных сотрудников на научном судне не осталось. «Заря» идет неизведанными водами, вдалеке виден неизвестный остров, но ничего нельзя исследовать, ибо весь уголь приказано тратить на то, чтобы вновь и вновь искать во льду щели, быть может, ведущие к Беннетту. В любой день «Заря» может быть раздавлена льдами, так что Матисен приказал держать документы, еду, одежду и нарты наготове в палубной надстройке — спасатели готовы стать потерпевшими, а им-то помочь не сможет никто.
Что ж, избавиться от «Зари» Толлю удалось, но ведь от себя не избавишься. Конфликт продолжился и с тремя охотниками. С трудом удалось Толлю собрать эту маленькую партию, но не желали идти в океан, так что Толль даже обсуждал вариант — отослать их назад от полыньи и плыть на Беннетта вдвоем с Зеебергом. Но разве могли бы двое ученых заниматься наукой и одновременно вести изнурительное полярное хозяйство? Поэтому на Беннетта пошли, но лишь с двухмесячным запасом, то есть без видов на зимовку. Это значит, что по истечении срока ожидания «Зари» следовало, как это сделал когда-то Де-Лонг, уходить на юг по дрейфующим льдам, переплывая разводья в лодках. И все-таки Толль, как мы знаем, планировал зимовку на Беннетте.
Бруснев и Колчак были близки к истине, видя причину гибели Толля в его расчете на оленей: значит, ранней зимой полынью перейти можно. Ученые оставили в поварне астрономические средства (круг Пистора и навигационный альманах), то есть были уверены, что смогут идти прямо на юг по компасу, а не бродить в поисках ледяного моста и не дрейфовать на льдине. В таком случае большого запаса не требовалось. Полынья все-таки обманула опытных полярников.
В последнем письме Толля читаем: «Пролетными птицами явились: орел, летевший с S на N, сокол — с N на S и гуси, пролетевшие стаей с N на S. Вследствие туманов, земли, откуда пролетали эти птицы, так же не было видно, как и во время прошлой навигации земли Санникова».
Можно представить, в какое волнение пришел он, видя птиц, летевших мимо острова на север и с севера,— для него это было доказательством наличия искомой земли. Еще на «Заре» он записал: «Дорога домой лежит только через ту далекую гавань, которая называется землей Беннетта, чтобы с ее вершины увидеть мечту многих лет жизни — таинственную землю Санникова». А землю увидеть не удалось. Дальнейшее понять нетрудно: Толль тянул и тянул с уходом, говоря спутникам, что вот завтра будет более ясный день и он наконец-то увидит с ледяного купола искомую землю. А что думали остальные?
Летом Зееберг мог смотреть на это относительно спокойно — ну и что, мол, зазимуем. Будем наблюдать погоду, магнитное поле и северные сияния, станем снова и снова обсуждать причины оледенений, гадать, свидетельствует ли ворох бревен среди скал о поднятии острова, полынья — о подводном течении, сходные породы — о принадлежности острова тому же подводному хребту, что и мыс Высокий, и о многом другом. Будем перечитывать томик стихов Гёте. Но что должны были делать неграмотные охотники?
Я думаю, что они тихо саботировали подготовку к зимовке, чтобы поставить Толля перед неизбежностью ухода. Они могли так же скрывать от него нехватку запасов, как он от них — желание зазимовать. Могли, как это предположил Колчак, приносить на стоянку шкуры, бросив на съедение песцам мясо.
Видя на острове оленей, они, конечно же, считали, что на юг уйти можно, когда море встанет. О Сибирской полынье они, вероятно, не знали ничего сверх того, что им рассказал Толль, а он вполне мог скрыть от них, что она не замерзает, чтобы не вводить их заранее в уныние. Конечно, потом пришлось признаться, но тут они, вернее всего, ничему не поверили, хотя могли послушно поддакивать рассказу. (Подобное поведение охотников я встречал и сам.) Если они твердо решили уходить, то ученым оставалось одно — уговорить их еще сколько-то подождать, чтобы полынья стала как можно меньше. Так и дождались ноября, когда решили все же уходить. Как это произошло?
Когда ученые вернулись с кругового обхода острова, было уже равноденствие, день убывал на 40 минут в сутки, мороз крепчал (на Новой Сибири было ниже минус двадцати), а дом еще даже не начали строить. Не думаю, чтобы бунт был открытым — нет, у охотников имелась разумная отговорка: Толль указал неудачное место. Карта, оставленная на мысе Эмма, ясно говорит, что ученые ушли в круговой обход, не побывав на перешейке, а лишь приблизительно увидав (здесь часты туманы) его и полуостров с высокого плато. Толля, очевидно, привлекло обилие плавника на южном берегу и возможность видеть горизонт с северного, чтобы, едва он прояснится, идти на купол, высматривать землю Санникова. Перешеек же оказался ровной базальтовой россыпью без единого укрытия, открытой всем ветрам. Однако главная причина отказа охотников крылась, надо полагать, куда в более серьезном: они были возмущены тем, что Толль, отправляясь встречать «Зарю», поручил им строить дом — то есть явно не собирался покидать остров. Пришлось выбрать теперь, среди снегов, в восьми верстах к югу, другое место, заслоненное от южного ветра (господствующего зимой), близкое к скоплениям плавника и к месту будущего ухода (который, вероятно, по-прежнему охотникам обещался). Но тут саботаж стройки достиг апогея — то, что было построено, домом назвать нельзя.
В 1956 году полярники вновь сложили валявшиеся части поварни и ахнули: это была будка в четыре квадратных метра, небрежно сложенная из жердей и поставленных на ребро плах (бревен, расколотых вдоль), которую нельзя было проконопатить. (Колчак нашел ее туго забитой снегом.) Внутри, по отчету Колчака, размещался довольно большой очаг, а стало быть, улечься здесь четверым очень трудно (по мнению Успенского, невозможно). Это была именно будка для камеральных работ, щелявое хозяйство ученых (что видно и из найденных там вещей), для зимовки негодное. Охотники в ней явно не жили, предпочтя чум или палатку без щелей.
Интересно, а как Зееберг вел себя теперь, зимой, на третьей подряд зимовке? Да никак — тихо вырезал на доске одно слово: SEEBERG. Как на мавзолее.
Словом, энтузиазм Толля вряд ли мог на что опереться. В конце октября пришлось согласиться на уход, и Зееберг пошел за 23 версты (в темноте, при морозном ветре с моря, по скалам и льду) к мысу Эмма, чтобы оставить записку о том, что «оказалось более удобным» выстроить дом на месте, означенном на этом листке. «Там находятся документы», — писал Зееберг, но никаких документов Толль оставить не захотел, а вместо них оставил короткое бесцветное письмо, тут же, в день ухода, написанное. То, что доверялось бумаге в течение трех недель полярной ночи, было, видать, слишком горько.
Две пары полярников покидали остров с разных сторон. И в разных концах восточной части южного берега Колчак обнаружил две пары ящиков с геологическими образцами. Они стояли в зоне штормового прибоя (к 1913 году наполовину утопли в яле) и могли быть оставлены только непредвиденно («брошены», как записал Колчак). Тут гадать не приходится: Толль понемногу носил образцы сюда за три версты из поварни, обработанные и завернутые в бумагу, в безумном намерении грузить на две нарты; но спутники отказались. (Отказался и Колчак.) Сложнее понять, что было с охотниками, но основные вехи видны и тут.
У мыса Эммы с лета остались лодки и нарты (из сентябрьской записки видно, что лодками не пользовались), и, чтобы чинить снаряжение в обратный путь, надо было вернуться сюда. К западу от ледников есть узкое ущелье, где можно было спастись от ветра, и как раз около него пристал к острову отряд Колчака. Странные там оказались находки: например, бронзовые наконечники, обрубленные с палаточных кольев, и гурий, положенный на медвежью шкуру. Что за прихоть — бросать полезные вещи, с трудом притащенные? Это понятно, только если люди избавились от всего, без чего еще можно обойтись, и нуждались в знаке — вероятно, на случай вынужденного возвращения. Летом сложили бы, как обычно, большой, издали заметный гурий, но выламывать из льда камни из-под снега в темноте тяжело, и гурий вышел маленький. Если его положили на жесткую невыделанную шкуру, то, вероятно, чтоб не утоп сразу же в снегу. Впрочем, Бегичев через много лет вспомнил иначе: что камнем было обложено торчащее бревно, а шкура брошена рядом. Увы, обыскать окрестность спасатели не догадались, и теперь все истлело. А ведь рядом мог быть где-то наверху мясной склад.
Думаю, что охотники, оставив ученых жить в щелявой будке, поселились здесь, в палатке или снеговом доме; что Зееберг, когда ходил оставлять свою последнюю записку к мысу Эмма, ночевал у них; что договорились уходить с острова вчетвером и затем у ящиков с образцами встретились. Тут снова произошла размолвка, и на берегу остались драгоценные для Толля образцы. Хочется надеяться, что все-таки ушли вместе, но одна деталь наводит на самую грустную версию: с острова исчезли обе нарты. Почему, отказавшись от всего названного, люди не захотели тащить вчетвером через торосы одну нарту? В их аховом положении это все же было бы облегчением. Неужели разлад перешел в ненависть и каждая пара пошла сама? Тогда ясно, что зимовать на острове было невыносимо, но и спастись немыслимо — если не скреплять байдары нартой в катамаран, они, обледенев, переворачиваются.
«Барон Толль был человек, который верил в свою звезду и в то, что ему все сойдет»,— пленный адмирал знал, что говорил, ибо вдвоем с бароном в 1901 году 40 дней шел, теряя собак, по Таймыру. Они оба едва не погибли от голода, поскольку барон отослал каюров, а сам не мог найти им же оставленные склады. Но, едва восстановив силы, барон вновь ушел в тот же маршрут вдвоем с Зеебергом, и опять без помощников. Толль, можно сказать, сам искал себе и спутникам полынью.
Погибая, барон продолжал витать в мечтах — был уверен, что мимо Беннетта птицы летят именно с земли Санникова. А ведь сам он прежде писал в книге о летевших океаном на юг птицах шутливо: «Пролетали ли они с более северной земли или прибыли сюда в «увеселительный полет»?» Кольцевание птиц показало впоследствии, что они летают через полюс из Америки. Летают потому, что они — птицы, а не потому, что это для чего-то полезно. Им надо летать, как Толлю надо было искать мнимую землю и реальные беды. Ни славы, ни корысти он не искал, и осуждать таких не принято, даже когда зря ведут они своих спутников к гибели. Толль часто грузил нарту сверх меры, а потом «устраивал склады», то есть выбрасывал часть груза в снег. Вот и теперь: бросил средства навигации, чтобы грузить 8 пудов камней, которые могли бы ждать корабля под крышей поварни.
Долго, видать, думал лейтенант над этой нелепостью; только в 1909 году, в конце книги о льдах, обронил что-то вроде догадки: граница многолетнего льда «при упорных N-x ветрах может подойти вплотную к окраине берегового припая — тогда полынья исчезнет» на то время, пока не сменится ветер. Не на эту ли «звезду» барон надеялся? Не Толль был зачинщиком ухода с острова, но обставлен уход был по-толлевски, и давно перегруженная нарта жизни ушла под лед. Ушла бесследно (а ведь части судна Де-Лонга нашлись аж в Гренландии), но это, думаю, оттого, что следы не там искали.
«Гляньте-ка!» — крикнул Железняков, едва киль вельбота зашуршал по гальке Беннетта, и вынул из воды крышку Толлева котелка. Как тогда обрадовались спасатели — первый знак о Толле! Никто не подумал, что потерять здесь крышку летом мудрено, как мудрено потерять наконечники кольев и затвор от берданки. Крышка была не первым, а последним знаком о гиблом походе. То ли обронена во тьме при загрузке нарты, то ли ее одну, вмерзшую в лед, и выплюнула весной злая полынья. Летом 1903 года Оленин обошел берег Котельного, Толстов — Фаддеевского, Бруснев — Новой Сибири; искали следы Толля. А их, по-моему, лучше бы искать на Беннетте, поскольку несчастные могли и не уйти далеко.
Следов гибели Толля не нашли, зато, надо думать, нашли для себя кое-что другое. Колчак, слушая в тесной поварне ссыльных, удивлялся стойкости и надежности этой незнакомой ему породы людей. Что он думал о них, не знаю, но только стал он потом сильно отличаться от прочих морских офицеров — был близок к Государственной думе и служил посредником между нею и Морским штабом. Правда, никогда не пошел он левей правых кадетов, но и таких во флоте не очень-то видывали. А еще любопытнее с Брусневым — он тоже ушел от своих, от социал-демократов, из разрушителя став делателем.
Преображение!
Флотоводец в болоте
Как ни краток был Колчак на предсмертном допросе, эту страницу своей жизни он рассказал довольно подробно. Притом заметьте: ни слова о тяготах пути (мы их знаем со слов Бегичева и Бруснева), о своих заслугах, об острове, названном в его честь (Остров Колчак (на нынешних картах: о. Расторгуева), 76° с.ш., 97° в.д.), зато вспомнил мыс Преображенский, не помянутый им даже в подробных отчетах. Именно там, на острове Беннетта, прочертилась его судьба, словно линия жизни на ладони. Он летел, ни себя, ни спутников не жалея, впрягался в сани, кормил, не страшась голода, собак консервами, тонул в полынье — а нашел пустой сугроб. Он собрал об учителе все, что мог, и единственный из писавших увидел слабость версии неудачной охоты — а затем провозгласил ее же. Он храбро воевал, а вся война позорно провалилась. Он помог создать морской мозг империи, а она безмозгло рухнула, задавив свой флот. Не без его воли в первые часы войны был заминирован Финский залив, что обеспечило безопасность Петрограда от подавляюще сильного германского флота, — а мины потом оказались гибельны для его же политики: не дали Антанте поддержать генерала Юденича с моря.
К чести Колчака надо сказать, что он был несравненным мастером минного дела и еще в Арктике оказался очень полезным, когда дважды освобождал «Зарю» от ледового плена серией искусных взрывов. На новый, 1915 год он сумел заминировать выход из Данцигской бухты, подорвав таким образом несколько германских судов. Удалось это потому, что среди льдов немцы считали себя в безопасности. На допросе Колчак вспоминал: «В январе месяце там бывает масса льда, но у меня кое-какой опыт имелся». На Колчака обратили внимание, осенью он стал контр-адмиралом, а 28 июня 1916 года царь неожиданно, в обход правил старшинства и даже в секрете от августейшей супруги, произвел Колчака в вице-адмиралы и послал командовать Черноморским флотом.
Как ни странно, при всех своих научных и технических склонностях Колчак любил строевую службу и даже саму войну. В 1912 году ему захотелось «отдохнуть в обычной строевой службе» от работы в генштабе, а известие о начале войны не только было, по его воспоминаниям, встречено штабом Балтфлота с радостью, но «и вообще начало войны было одним из самых счастливых и лучших дней моей жизни». Не думаю, чтобы в этом он нашел сочувствие хоть у кого-нибудь из своих полярных друзей и с началом войны все контакты с ними порвались.
Возглавив летом 1916 года Черноморский флот, он сумел внушить немцам страх и русским уважение — а свои лее матросы вынудили его в мае 1917 года покинуть флот. Правда, нашлись на флоте и приверженцы адмирала — Матросский Адмирала Колчака батальон внушал ужас красным в 1919 году на Урале, но это ничего изменить не могло. Он собрал из осколков империи государство, думая избежать всех ошибок предшественников, а оно развалилось за год, не без содействия грубейших ошибок самого адмирала. Чтобы золотой запас бывшей империи не достался красным, Колчак не уехал вместе со своим правительством из Омска в Иркутск, предпочтя прикрывать «золотой эшелон» собственным поездом,— а в результате достался большевикам сам вместе с золотом. Впрочем, нет, сперва 10 дней везли его вместе со штабом в отдельном вагоне повстанцы, и можно было уйти, а он не ушел — в вагоне оставалась давняя любовь, переводчица Аннушка Тимирёва. Но этим он лишь загубил ее жизнь — уходя к ангарской проруби, оставил ее в тюрьме (даже свиданья перед расстрелом не дали!). Что мог он вспомнить с гордостью в иркутской тюрьме? Только мыс Преображенский — собственноручно подписанный на карте бело-черный утес.
Годы, когда Колчак вырос как личность, были отмечены полной верой интеллигенции в прогресс, любые шаги к которому, даже безумные, ценились много выше отдельных судеб. (Толль был одним из многих, кто убил себя и спутников ради «прогресса знаний», и общество сочло их героями, достойными подражания.) Вскоре эта философия явилась миру в самой страшной форме. Считалось, что «прогрессивное» меньшинство вправе навязывать волю «отсталому» большинству. Горстка офицеров-реформаторов могла, естественно, считать этим меньшинством себя, а принадлежавший к ней Колчак к тому же полагал, что обществом правит «закон глупости чисел», согласно которому «решение двух людей всегда хуже одного, трех — хуже двух и т. д.». Будучи уверен, что Бог призвал его спасти «великую и неделимую Россию», он и вправду полагал, что все должны исполнять его волю.
Себе лично он ничего не искал, сам жесток не был, и в бедах белой Сибири его можно винить лишь в плане его политической близорукости, в желании отложить гражданские проблемы вплоть до военной победы над красными. Трехтысячный царский генералитет разделился тогда на три примерно равные группы: треть служила белым, треть красным, треть уклонилась. Колчак сперва уклонился — поступил на британскую службу, но был вскоре направлен в Сибирь; до августа 1919 года даже его охраной служил батальон англичан. Винить при этом Колчака в про-английской политике нелепо, скорее виноваты английские лидеры, которые помогли ему в ноябре 1918 года взять, кроме военного командования, гражданскую власть, ему непосильную.
Сибирь, когда Колчак приехал туда в сентябре 1918-го, была под властью атаманов — самовластных военачальников. Колчак объявил их своими генералами, не сделав попытки на деле подчинить себе, и этим погубил дело: их отказ выполнять боевые приказы свел на нет ранние успехи колчаковских регулярных войск, их самоуправство разрушило тыл, их грабежи и зверства породили море мятежей. В тылу красных тоже полыхали мятежи, но большевики всюду начинали с организации тыла (пусть и жестокой, но целенаправленной), тогда как белые вожди наивно полагали, что «тыл подождет».
Если захотеть, Колчака можно выставить и правым, и левым, и каким угодно. Достаточно приписать ему атаманские зверства или возврат уральскими помещиками своих земель — и портрет злодея готов. А можно наоборот — вспомнить про многопартийные выборы в городские думы Сибири, про высланных за границу (а не расстрелянных) эсеровских вождей (хотя ненавидел их адмирал больше, чем большевиков, у которых ценил государственное начало). Провозгласив отказ от всякой партийности, Колчак симпатизировал все-таки скорее кадетской программе, за что монархисты ненавидели его и пытались сбросить. Печать, профсоюзы, самоуправление, заводы, пашни жили при Колчаке все же лучше, чем у Деникина или у большевиков. Для правых он был чуть ли не Керенским, а у нас его выдают за монархиста. Он хотел, войдя в Москву, созвать Земский собор, но одобрял разгон большевиками Учредительного собрания, а бюрократию развел в Омске такую российскую, что вызвал ярость у союзников и у своих либералов. Почему так? Да потому, думаю, что остался «вспыльчивым идеалистом, полярным мечтателем и жизненным младенцем» — так аттестовал его омский военный министр барон Будберг.
А ведь Колчак был умен, деловит, честен и храбр. Перед ним отворялись двери и расступались льды. Потому и жаль, что на мысу Преображенском нет памятника — больше его поставить негде. В любом другом месте памятник у кого-то вызовет радость, у кого-то бешенство, у кого-то иронию. И все будут по-своему правы.
А что же дальше? — спросит читатель. Как мог такой человек стать верховным правителем в Омске, ставленником Англии, известным как палач сибирских тружеников? Четкого ответа у меня нет — образ Колчака действительно раздваивается. Однако именно изнанка ледовой эпопеи, чуть приоткрытая выше, намечает между ними связь.
Без полярной молодости понять адмирала нельзя, а она фальсифицирована. Не будем винить тогдашних авторов — вспомним, что Колчаковна (так почтительно называли А. В. Тимирёву ее невольные лагерные подруги) до старости, до хрущевской поры промыкалась по тюрьмам и лагерям, что экспедиция, посетившая остров Беннетта в 1937 году, исчезла в ежовских лагерях почти вся, что отсидел 10 лет и Виттенбург. Скорее удивительно, что тот, кто очень хотел, находил способ помянуть одиозное имя, и я смог написать в 70-е годы очерк о Колчаке, хотя, работая тогда в биологическом институте, подумать не мог о спецхране или архиве. Доступного материала оказалось невпроворот, правда, собирать пришлось по крохам. Так что незнание нами своей истории нельзя оправдать одними внешними препонами.
Недавно архивист С. Дроков издал статью о Колчаке-полярнике («Северные просторы», 1989, № 6), где привел цитату, говорящую об отношении того в 1900 году к конфликту на «Заре»: «Я считаю, что начальником должен быть просто образованный человек, ясно и определенно сознающий задачи и цели предприятия, а будет ли он специалистом по геологии, не имеющей никакого отношения к ходу самого дела,— это не имеет значения. Для начальника (...) прежде всего необходимо быть моряком...» Симпатии, как видим, офицерские, самоуверенность адмиральская, но пошел ведь спасать геолога, а позже написал книгу «Лед Сибирского и Карского морей». Кстати, на месте Сибирского хотел видеть он два моря — Лаптевых и Юкагирское, в память отважных полярников и уходившего в прошлое народа.
«Морской сборник», когда-то печатавший Колчака («Какой России нужен флот?», 1908, № 6, 7), теперь (1990, № 9, 10) поместил выдержки из его дневника, написанного в форме писем к Тимирёвой. (Таким же по форме был дневник Толля.) Тут все — мудрость и наивность, наслаждение процессом войны и сентиментальность, безнадежность и вера в свою звезду.
Его любимый романс был «Гори, гори, моя звезда».
Умру ли я — ты над могилою
Гори, сияй, моя звезда —
вот тут адмирал не ошибся: «звезда волшебная» сияла над его текучей (ни камня, ни креста) могилой 55 лет без недели. Ровно столько жила и помнила Анна Васильевна. В июле 1969 года в Киеве она записала в дневник:
Но если я еще жива
Наперекор судьбе,
То только как любовь твоя
И память о тебе.
(«Знамя», 1990, № 10.) Умерла она в Москве восьмидесяти лет от роду. Я решил, что теперь гражданские историки вынут из столов что-то большее, чем могу я, историк науки. Однако пока дело движется слабо и в основном — не историками. Вроде бы стали доступнее архивы, но на двух архивных выставках (ВДНХ, 1988 и 1990) революционный раздел поразил меня пустыми стендами и тщательно замазанными ссылками на фонды ЦГАОР. То есть одни хотят показать, другие в последний момент не дают. В таких условиях и мои очерки могут быть полезны — не только как новая точка зрения, но и просто как информация. Надеюсь, она привлечет внимание ищущих и к адмиралу, и к лейтенанту, и к острову, еще не все тайны раскрывшему. А пока мне рассказали, что в 1988 году отряд геодезистов пустил там на дрова остатки избушки Толля.