Еще вчера вовсю палило солнце, по улицам бежали ручьи, отражая апрельскую непорочность неба, со звоном рушились сосульки с крыш, а уже сегодня погода круто повернула к декабрю. Низкие, угрюмые облака занавесили весь горизонт. Кварталы Нагатина и Люблина, портовые краны, горы песка и щебня, озябшие катеришки на реке — все растворилось, померкло в стылой, промозглой слякоти.
Шагая по раскисшей земле, я вспоминал, что район этот назывался когда-то Котлами. Были, значит, такие деревеньки — Верхние Котлы и Нижние Котлы, типичные подмосковные деревеньки с раздольными картофельными полями, скрипучими колодцами и голосистыми петухами, которые, случалось, перекрикивали пароходные гудки.
Котлы приказали долго жить: развивающийся город поглотил их бесследно, оставив на месте бывших полей многоэтажные корпуса домов, предприятия, лезвия асфальтовых дорог. Говорят, что когда в Кремле в 1606 году убили Лжедимитрия I, то труп его привезли именно сюда, в Котлы. Здесь его сожгли, пепел заложили в пушку и выстрелили в ту сторону, откуда самозванец ворвался в русскую столицу...
Я шел к набережной Москвы-реки, преодолевая напор настырного ветра пополам со снегом. У береговой стенки — напротив Южного грузового порта — меня, как условились, поджидал речной толкач РТ-324. Рулевой-моторист, прыткий, разбитной парень, приняв меня на борт, от души рассмеялся: «Апрельский дед-мороз». А капитан судна Владимир Владимирович Федоров поспешил успокоить:
— Это еще ничего... А вот лет десять-пятнадцать назад что было — страшно вспомнить. Сплошные ледяные поля, снежные заряды несколько суток и шуга. Дурная была река, опасная. — Он привел меня в рубку, окинул быстрым взглядом: — Да вы раздевайтесь, сушитесь. У нас здесь тепло. — И спустя несколько минут прибавил, выводя толкач на середину реки: — До Западного порта пойдем. С баржей и против течения... Между прочим, это часть будущего олимпийского маршрута. Отсюда, с Южного вокзала, и до самого Крылатского будут курсировать прогулочные теплоходы для участников и гостей Игр. Вниз и вверх по матушке-Москве... — Не отрываясь, капитан смотрел в окно, по которому с яростным скрипом ходил «дворник», счищая ошметки мокрого снега...
Сквозь частокол речных кранов едва просматривался Южный порт — главные водные ворота Москвы. Мимо пробегали залепленные снегом буксиры и катера, толкая впереди себя порожние баржи. Еще дальше, в затоне, грудами грязного хлопка покоились ледяные поля: берега лежали в плоских серых оплывах песка и глины... Это была незнакомая мне река, незнакомый дальний район столицы, в котором лично для меня не существовало дорогих сердцу ориентиров памяти...
У стоявшего на середине реки землесоса, который добывает песок со дна реки, мы приняли тысячетонную баржу с грузом, подцепили ее к носовой «части толкача, и путешествие началось. Груз предназначался для олимпийских объектов столицы.
Каждый из моих спутников знает свои обязанности, каждый отвечает за свое дело на судне. Кто-то стоит за дистанционным пультом управления, кто-то счищает снег с палубы, копается в моторе, кто-то читает, пьет чай, балагурит, выкладывая все новые и новые бывальщины и небывальщины, а река, как одушевленное существо, живет в своих глиняных и песчаных берегах, в ленивой, безучастной дреме, и кажется, нет ей никакого дела до людей.
Наверное, она текла так и восемьсот с хвостиком лет назад, еще в эпоху боярина Кучки, поставившего свой терем на одном из семи «приглядных» холмов и проявившего дерзкую непочтительность по отношению к будущему основателю Москвы Юрию Долгорукому. Летописцы утверждают, что строптивый боярин всячески сопротивлялся превращению своей вотчины в будущий стольный град, но «попротивничать» князю так и не сумел, а потому убрался подобру-поздорову… «Юрий Владимирович, — говорится в «Повести о начале Москвы», — возходит на гору и обозрев с нея очима своима семо и овамо по обе страны Москвы-реки и за Неглинную, и возлюби села оны, и повелевает на месте том вскоре соделати мал древян град, и прозва и званием Москва-град по имени реки, текущая под ним».
Оставила ли река память об этом событии? Конечно, оставила — обломки гончарной посуды и женских украшений, рукоятки мечей и истлевшие лоскутки одежд хранятся в Историческом музее и Музее истории и реконструкции Москвы. Сомнительно, что находки XII века будут продолжаться и в дальнейшем: русло и берега Москвы-реки изучены вдоль и поперек. Однако историки и археологи не теряют надежд заполучить новые видимые свидетельства той эпохи. Капитан-дублер Слава Невмянов сказал, а капитан Федоров подтвердил, что и сейчас речные такелажники поднимают со дна реки вместе с жидким илом старинные монеты, пуговицы от камзолов, чугунные ядра, наполеоновские шлаги, пушечные лафеты.
...Клубится, как прошлое, река, оставляя за кормой пенный извивающийся след, в нем тонут сейчас одинокие снежинки. Небо над Москвой понемногу расходится, дали проясниваются — весна, кажется, снова обещает стать весною... Плавно обтекая берега, РТ-324 проходит мимо бетонных причалов, кранов, складских помещений. Тянутся огромные заводские корпуса, высоченные трубы, серебристые кубы нефтехранилищ... Когда-то здесь простиралась изрытая болотистая равнина с зараженной почвой и отравленным воздухом. А теперь это территория ЗИЛа, бывшей Тюфелевой рощи, где первые богатеи России братья Рябушинские построили автомобильные мастерские АМО: здесь собирали грузовики из частей, закупаемых за границей. Но пришла революция, и мастерские стали достоянием рабочей власти. Правительство приняло решение построить крупный автомобильный завод с новейшим оборудованием. Создавая на месте АМО автоград, строители шутили: «К старой пуговице пришиваем новый пиджак». На праздничную демонстрацию в честь 7-й годовщины Великого Октября рабочие вывели первые десять советских грузовиков. Они пели только что сочиненную песню: «Разгромили Рябушинских, разогнали всех господ и на Ленинской слободке свой построили завод...»
Река делает крутую излучину, и на правом пологом берегу я вижу замоховевшие деревянные сваи-надолбы — размокшие и кое-где иссохшие до трухи остовы бревен, уходящие в воду. О них плещет сейчас наша волна. Надолбы, подсказывает капитан, безусловно, давнего происхождения: вероятнее всего, здесь когда-то были причалы, транзитные, перевалочные пункты, где товары, следовавшие с Оки, перегружали на плоскодонные, тупоносые московские павозки.
Да, да, был такой термин, нигде, кроме Москвы, не употребляемый, — павозки. И было здесь свое судоходство, не имевшее аналогов ни на Волге, ни на Днепре, ни на северных реках. Были свои сгонщики (мастера судовождения), свои коноводы, свои водоливы (лоцманы). И свои суда, трудовой стаж которых измерялся не годами, а «водами». «Крепость и годность барки, — говорилось в старом речном справочнике Москвы, — определяются не числом лет, которые она прослужила со времени постройки, а числом вод (навигаций), которые выдержала».
Лошади, которые бечевой тянули суда, подразделялись на классы: «больные» работали на левом, достаточно крепком берегу; «коренные» — на топком и мшистом правом. А управляли ими лихие московские мальчишки: один вел лошадь за повод, другой подгонял ее кнутом. Коноводами обычно были зажиточные коломенские мужики, а сгонщиками — разбитной и нищий московский люд, который перед вскрытием реки собирался на Красном холме, у нынешнего Краснохолмского моста, нанимаясь к богатым караванным купцам за 75 копеек серебром.
Грязная и мелководная Москва-река была сущим наказанием для судоходов. В прошлом веке газета «Московские ведомости» писала: «В черте города летом река так мелка, что в иных местах едва стоит вода на 7 вершков». И это несмотря на то, что главную водную артерию постоянно подпитывали более 70 речек и ручьев, впадавших в пределах Москвы. (Сейчас многие из этих речек — Неглинная, Черторый, Сивка, Ольховец, Капелька, Рачка, Нищенка, Пресня, Сара, Даниловка и другие — заключены в трубы и текут под землей.) Баржи, барки, павозки, насады и плоты-сковородни часто застревали на фарватере, преграждая путь остальным судам. На одном из перекатов в 1905 году на мель села деревянная баржа с сеном, принадлежавшая орловским купцам; ее занесло песком и илом, и со временем здесь образовался новый остров, на котором, рассказывают, даже косили траву...
— Симонов монастырь проскочили, — вскользь замечает Слава Невмянов, сменяя у пульта управления своего капитана. Я вижу, что Федоров чем-то встревожен: он подозрительно прислушивается к гулу машины и все время на воду поглядывает, как будто ждет от нее беды. А ведь Владимир Владимирович, как мне говорили, может с закрытыми глазами пройти этот маршрут: двадцать два года работает на реке — не шутка...
Слава включает рацию, и в рубку врываются шорохи эфирных помех.
— Диспетчерская, говорит РТ-324. Подходим к Алексеевскому мосту...
Есть такое правило у речников — регулярно докладывать о местонахождении своего судна.
— Почему опаздываете, 324-й? Почему график движения нарушаете? — мигом вступает в разговор главный диспетчер Западного порта Александр Александрович Анишкин. Голос у него спокойный и вполне доброжелательный, но иногда в нем проскальзывают жесткие, чуть-чуть властные интонации. Именно благодаря Анишкину я попал на речной толкач.
— В левую насадку что-то попало, — словно оправдываясь, докладывает капитан-дублер. — Мусор на реке болтается, вот и опаздываем.
— Попробуйте вперед-назад. Может быть, выскочит из-под винта, — советует диспетчер.
— Пробовали, Александр Александрович, не получается.
— Продолжайте движение! — Тот же спокойный, чуть жестковатый тон. — В порту разберемся... В район Нагатина высылаю плавучего такелажника. Пусть почистит реку...
Я уверен, в памяти каждого человека, выросшего у воды, живет свой пароход. Неважно какой: двух- или трехпалубный, грузовой или пассажирский, тихоход-колесник или лихач на подводных крыльях. В моей жизни таким пароходом был речной чистильщик, «дворник», ходивший по Химкинскому водохранилищу. Встретить его сейчас — это все равно, что встретить самого себя: тощего, загорелого, шмыгающего носом мальца, которому теперь за сорок.
Это были первые послевоенные годы — далекая счастливая пора, Он появлялся всегда неожиданно из-за моста, что соединяет берега канала имени Москвы Катер шел вразвалочку, в дыму и саже, дрожал корпусом и тяжко пофыркивал, как человек, страдающий одышкой. Вокруг него лихим аллюром носились моторки. Заносчивые глиссеры обходили его стороной, словно боялись испачкаться, двухпалубные щеголи истошными гудками требовали уступить дорогу... Рядом с ними «дворник» выглядел допотопным чудищем, которое неизвестно зачем вытащили на свет. Но неизменные, гордые и огромные буквы светились на его бортах — «УНИКУМ»!
«Уникум»!
Этого слова было достаточно, чтобы бросить любую игру — «ножички», лапту, «казаки-разбойники» — и мчаться к воде, на ходу сбрасывая с себя одежду. Мы любили многие пароходы: одни за высокую шипучую волну, на которой было приятно покачаться; другие за утесовскую «Брянскую улицу», что неслась из репродукторов; третьи за степенную, уверенную мощь, свойство, недоступное детству... А за что мы любили «Уникум»? Трудно сказать. Есть такая порода людей: они приходят в мир улыбаясь и с улыбкой покидают его. «Уникум» всегда держал улыбку и поэтому был сродни нам — как сверстник, с которым легко найти общий язык.
Его чумазые матросы беспечно разгуливали по палубе, отбивая чечетку. Мы брызгали их водой, а они кидали в нас арбузные корки. Потом у кормы появлялся длинный смешной малый в рваной тельняшке и, держа наперевес ведро с мазутом, делал вид, что опрокидывает его на наши головы...
А вообще-то, если отвлечься от воспоминаний, «Уникум» был по-настоящему уникальным судном — он единственный, кто поддерживал порядок на воде, чистил дно и берега, забирал подсланиевые воды у проходящих судов и никогда не жаловался на свою судьбу. Без него канал превратился бы в стоячее болото.
Почему я вспомнил вдруг об «Уникуме»? Да потому, что у Краснохолмского моста, мимо которого мы проплывали, трудился очень похожий на него речной уборщик, украшенный олимпийской эмблемой. Небольшой коренастый катерок с укрепленной на носу сеткой вылавливал плывущие доски, бумагу, резиновые игрушки, окурки, выброшенные неряшливой рукой. А неподалеку от него чистил гранитный парапет, заляпанный отходами нефти, катерок побольше с символическим именем «Озон».
— Мусор только весной бывает, — сказал Федоров, — а летом вы его не увидите. Чисто, что в твоем профилактории. А раньше что было — ой-ей-ей! Эпоха мертвой воды!
Эта «эпоха» дорого обошлась главной речной московской улице.
Вековой процесс загрязнения превратил ее чуть ли не в сточную канаву. Первым забил тревогу знаменитый репортер В. А. Гиляровский: сто лет назад он спустился в зловонный тоннель Неглинки, написав об этом серию разоблачительных статей. Кирпичное русло Неглинки вскоре прочистили, привели в относительный порядок, но ненадолго. Домовладельцы продолжали гнать в трубы бытовые нечистоты, и их примеру последовали владельцы фабрик, производивших кожи. В 1911 году «Столичная молва» пророчествовала, что к началу XXI века «белокаменная» и ее река, окруженные «тундрой помоев» и промышленными отходами, будут «лежать в кольце своих отбросов». Наверное, так бы оно и случилось, если бы не наступила «эпоха очищения».
Лет десять-двенадцать назад был произведен так называемый залповый сброс: московскую воду задержали в верхнем течении и в шлюзах, а затем мощным весенним броском направили в русло. С речного дна была сорвана вековая короста грязи и индустриальных отбросов. Очистку продолжили землечерпалки и землесосы. Подземную Неглинку освободили от сточных канализационных вод, заставив впадать ее, чистой, у гостиницы «Россия». В дальнейшем были построены очистные сооружения, которые выловили с поверхности воды тысячи тонн вредных масел и кислот. «Если слить в железнодорожные цистерны все нефтепродукты, уловленные за последние пять лет с помощью различных очистных устройств, — писала тогда группа специалистов, — получится состав длиною пятнадцать километров...»
Теперь тревоги позади. С введением новых станций химической и биологической очистки в реку вернулась рыба — окунь, плотва, щука, лещ, и теперь уже никого не удивляет фигура рыболова, застывшего у парапета с удочкой в руках. Мало того, в Москве-реке поселились дикие утки — непугаными стаями плавают они у насосных станций и отстойников, где находят излюбленный корм, собирая вокруг себя на набережных толпы любопытных...
Московский горизонт таит в себе немало сюрпризов. Вроде плывешь и плывешь, как по дну каньона, провожая скучающим взглядом серые громады зданий, видишь перед собой тусклый глянец воды, пенные буруны, завивающиеся воронки за кормой, высокие гранитные берега. И все тебе кажется привычным, обыденно-знакомым от «а» до «я»: какие тут могут быть открытия, если ты родился и вырос в Москве?! Но вот река делает крутой вираж, смещается угол зрения, и взгляд твой, утомленный монотонной чередой «кадров» за окном, вдруг становится свежим и восторженным до наивности. Это город посылает тебе свои позывные, мстит за небрежение к его сокровищам, за будничное к нему отношение. И ты начинаешь чувствовать с ним самую жгучую, самую смертную, по словам поэта, связь. Дома, набережная, река, даже сам воздух, кажется, источают запах родины. И как-то неожиданно раздвигается горизонт мира, и появляется более широкое, более многогранное ощущение пространства и твоего места в этом пространстве...
Тихий полдень с призрачной белесой дымкой стоит над городом, словно раздумывая — то ли ему нахмуриться, то ли улыбнуться, то ли снова дохнуть дождем со снегом. Но это длится недолго. В грязном войлоке облаков нежданно блеснула голубая прорезь, из нее хлещут жаркие потоки света. Малиновой становится река, слепит россыпями огней. И в эту минуту, как медленная ракета, вдруг вырастает, все увеличиваясь в объеме, купол Ивана Великого. А за ним выглядывает из-за гостиницы «Россия» лубочный Василий Блаженный, и, наконец, распахиваются Красная площадь и Боровицкий холм с его великим двадцатибашенным ансамблем...
Казалось бы, давно и многажды исхоженное мною место, а вот увидел и растерялся: что-то дрогнуло в сердце...
Интересно бы разобраться в феномене Кремля и Красной площади. Чем они действуют на нас? За что мы любим их? Ну конечно, за красоту, за бесконечное разнообразие архитектуры — это понятно. Но мне кажется, что они притягивают к себе задолго до того, как человек увидит их впервые. Даже если он никогда не ступит на эти священные камни — все равно, как в сновидении, будет испытывать на себе их магнитное притяжение...
Здесь завораживают сами звуки старинных славянских имен — «Кремль», «Красная площадь» — и отголоски живой старины, и мелодика стремительных сегодняшних будней. А если дать волю воображению, чуть тронуть память — и словно отступят многоэтажные здания, по команде «замри!» остановится уличный прибой, и ты окажешься один на один с Историей. Есть о чем подумать, есть о чем поразмыслить... Ведь она, эта история, тоже была когда-то современностью — бытом, денной и нощной людской заботой, тревогой, бедствием, безымянным подвигом. Что увидишь сквозь пласты времени, какие голоса расслышишь в потоке столетий? Может быть, гул всполошного колокола, сзывающего дружины на битву с Мамаем? Могучий рев толпы, встречающей Минина с Пожарским? Или плач стрелецких жен? Или крики торговцев сбитнем в Охотном ряду? А может, артиллерийскую канонаду и пулеметные очереди в дни Московского вооруженного восстания?..
Каждый человек знает свою историю, каждый одушевляет ее по-своему: для этого достаточно маленького смещения взгляда.
Здесь, на Красной площади, человек словно испытывает миг между прошлым и будущим. Он знает, что находится в центре духовного притяжения, и поэтому ощущает себя неодиноким. В этом смысле, я думаю, Кремль и Красная площадь — это наши главные национальные символы и одновременно символы всей Москвы. А сейчас, в преддверии Олимпиады, и символы всей планеты.
Разная была столица на протяжении веков. Москва златоглавая, белокаменная и богомольная, сытая и загульная, работящая и черная от греха, Москва-освободительница и Москва-защитница, Москва-купчиха и Москва-нищенка — все было в ее истории. Город испытывали на разрыв и на сжатие, били ядрами, ломали таранами, топтали конницей, расстреливали пушками, забрасывали зажигательными бомбами. Но уходили чужие орды (чаще всего бежали), и Москва снова поднималась из руин и становилась еще краше, еще могущественнее...
И снова память возвращает меня в прошлое. Я вижу Москву 1944 года, побледневшую, осунувшуюся и в то же время радостную в предчувствии близкой победы. Это почти символика: по Крымскому мосту гонят военнопленных, грязную, обшарпанную толпу вчерашних завоевателей, а следом за ними катятся поливальные машины, смывая ошметки грязи от их сапог...
А вот еще штрих воспоминаний — 9 Мая 1945 года. Тот же Крымский мост, забитый до отказа людьми. Поздний вечер, но светло как днем. Сотни прожекторов высвечивают синее московское небо. Букеты салюта, непрерывный гул артиллерийских орудий, музыка из громкоговорителей. И огромная радость, непосильный груз радости, который свалился на плечи людей. Слезы счастья, слезы утрат — этого не забыть...
...Впереди изящное коромысло Крымского моста. Его легкие серебристые линии, плавно перечеркнутые цепями, как бы подвешены в воздухе и хорошо смотрятся на фоне Нескучного сада и мирных сереньких облаков.
Этот мост, современник первых линий метро, стал теперь памятником архитектуры. Но памятником живым, действующим, способным выдерживать гигантские нагрузки...
Я стоял, закинув голову, чтобы охватить мост в целом, в совокупности всех его деталей, но взгляд скользил по его сквозным, парящим конструкциям и не находил разгадки этому совершенству. Мост словно оберегал тайну своих симметрии...
Федоров сказал, что он напоминает ему... скрипку. Да, да, признался с улыбкой капитан, каждый московский мост имеет для него, свой голос, свою звуковую амплитуду: Большой Каменный, например, — это контрабас, Бородинский — флейта, а Метромост, когда на нем встречаются поезда, — это орган... Я попытался проверить свои музыкальные ощущения, когда мы проходили под Окружным мостом у Нескучного сада, но ничего, кроме грубого стука, не расслышал. Для этого, вероятно, нужно иметь тренированное ухо, долгие годы работы на реке и немного воображения.
...— Лужники! — объявил Слава Невмянов и тут же сообщил в диспетчерскую о координатах РТ-324.
Посередине реки, лязгая металлическими суставами, работал землесос, выкачивал со дна песок и глину — здесь шли землечерпательные работы для обеспечения гарантийных глубин, а возле него черным жуком, пугая уток и ворон, крутился катер-тягач, пытался оттащить наполненную мокрым грунтом баржу.
Сквозь голые прутья деревьев, виднелась Центральная спортивная арена. Вокруг лежали серые, постаревшие снега, по дорожкам прогуливались пенсионеры, и было тихо, как в парке. Подготовка спортивных сооружений к Олимпиаде подошла к концу, и теперь здесь шли работы по озеленению и художественному оформлению. Просто не верилось, что через каких-нибудь сто дней Лужники заполнят многоязычные толпы людей, вспыхнет олимпийское пламя, закипят спортивные страсти, и весь мир, прильнув к телевизорам, в течение двух недель будет жить этими страстями...
А ведь каких-нибудь двадцать пять лет назад не только мир, но и не всякий москвич знал о существовании Лужников. Я помню топкую, непросыхающую после бурных паводков низину, где ютились жалкие сараи-развалюхи, складские помещения да куцые хвостики огородов. На всем лежала печать запущенности, угасания... Но вот пришли тракторы, экскаваторы, и началась большая стройка. «Сейчас в Лужниках сооружается спортивный городок, — сообщали московские газеты в 1956 году. — В центре его разместится стадион с трибунами на 100 тысяч человек. Каждому из них обеспечивается сидячее место...» Но для того чтобы заполучить это место, потребовалось поднять болотистую низину в 165 гектаров на целых два метра. На территорию будущего спортгородка привезли более одного миллиона кубометров земли. Земснаряды передавали по трубам жидкий грунт со дна Москвы-реки; постепенно он оседал, а вода по наклонным лоткам возвращалась снова в реку. По берегам было забито 12 тысяч свай, и как забивали одну из них, наверное, самую каверзную, я помню до сих пор: в это время мы, студенты, работали здесь на субботнике...
Лучи солнца скользнули по стенам Центрального стадиона и утонули в его каменной чаше; лужниковские берега словно отодвинулись в неясной дымке. Мы шли на малых оборотах, и мелкая зыбь вытягивала на воде отражение нашего судна. Из-под кормы баржи вскинулась утиная пара; часто взлетая и приводняясь, кряква и селезень уходили все дальше и дальше, но, убедившись, что им ничего не угрожает, успокоились и даже позволили себе удовольствие покачаться на наших волнах.
Река была спокойной и ослепительной до рези в глазах. Небо в разрывах хмурых, растрепанных туч разгоралось то сиреневым, то бледно-палевым цветом, и кружевная волна с опадающим верхом несла на себе радугу.
— Хороший город тем, наверное, и хорош, что похож на все, а на него никто, — сказал капитан Федоров, глядя, как плутают лучи солнца в золотых куполах Новодевичьего монастыря. Он прислушался к гулу двигателей: — Вы как, согласны?..