Кюсото
В октябре 1959 года, окончив небольшое военно-учебное заведение на Кавказе, я получил предписание «убыть в город Йошкар-Ола в распоряжение командира в/ч №..» Я убыл — через Ростов, Лиски, Пензу и Казань — и утром одного холодного дня вышел на йошкаролинском вокзале. В часть звонить было еще рано, и, чтобы убить время, я обошел зал, подолгу останавливаясь у любого объекта, заслуживающего внимания. Через стекло закрытого газетного киоска виднелись газеты «Марий коммуна», «Рвезе коммунист» и какой-то журнал, судя по рисунку на обложке — юмористический. Слегка изогнув шею, я прочел его название: «Пачемыш» и начало призыва: «Депутат йолташ-влак...» Дальше видно не было, но внизу был русский перевод: «Товарищи депутаты...» Недавно прошли выборы, и, очевидно, депутатам Верховного Совета республики с мягким юмором рекомендовали сидеть, не советь. Стену украшала этнографическая картина: на берегу реки мужчина в косоворотке играл на волынке, другой — на гуслях, а рядом стояли улыбающиеся девушки в белых коротких платьях и очень пестрых передниках.
Я вышел на обширную, продутую ветром площадь, пересек ее и попал к казенного вида зданию с вывеской: «Марийский калык хозяйствоын советше» — было самое время совнархозов. Слева, у автобусной станции стояло несколько человек: двое мужчин в ватниках и сапогах и три женщины — тоже в ватниках. Но из-под ватников виднелись пестрые передники и белые подолы платьев. Все, совсем, как на картине, хотя и чуть-чуть менее живописно. Поразило меня другое: высоко открытые женские ноги опутаны были толстыми онучами и перевиты лыковыми шнурками, поддерживающими лапти. На картине вместо лаптей нарисованы были изящные красные сапожки. Я и не предполагал, что кто-то еще ходит в лаптях. В раннем детстве, правда, я и сам бегал летом в лапотках за отсутствием другой обуви. Но то была война и эвакуация...
Через час за мной приехала машина, и началась служба — даже не в самом городе, но рядом. В Йошкар-Олу я попадал не часто, но многое запомнилось, особенно, деревенские марийки, поголовно ходившие тогда в национальных одеждах с красным нагрудником, расшитым старинными монетами и нездешними ракушками-каури. Платок обтягивал голову почему-то не округло, а остроконечно.
...Лишь много лет спустя, оказавшись в Венгрии, я увидел в музее остроконечные деревяшки, которые замужние женщины подкладывали под платок, и вспомнил, что марийцы и венгры — родственники, хотя и дальние. Дальние-то дальние, но когда я рассказал в Будапеште, что марийский колхоз рядом с нашей частью назывался «У илыш» — «Новая жизнь», а по-венгерски то же — «Уй элет», у моих хозяев потеплели глаза...
Глаз фиксировал странное тогда для меня сочетание рыжеватых русых волос и светлых глаз с широкими скулами и монгольской складкой-эпикантусом. Многие, впрочем, выглядели совершенно по-русски. Среди горожан в их стандартной одежде я марийцев чаще всего не различал.
Кое-кто из коренных жителей края служил и работал в нашей части. Я любил с ними поговорить и отметил, что даже самые малообразованные из них хорошо знали о родстве своего языка с финским. Каждый мог назвать несколько сходных слов. Про венгерский, правда, знали поменьше.
Из-за резкой смены климата я заболел воспалением легких и долго лежал в санчасти, настолько ослабев, что не мог читать, а потому целыми днями слушал радио. И слова передачи врезались в память — даже на непонятном языке. Впрочем, настолько ли непонятном? «Йошкар-Ола ола… …Коренным образом изменятленна положенийже Кугу Октябрь Революций вара. Республикышто полный да неполный средний образований...» Звучало странно.
Местное русское население рассказывало о марийцах разное. Многие называли их за глаза черемисами — до революции это было официальным наименованием, но после утверждения самоназвания —«мари» — приобрело несколько уничижительный характер. Думаю, что употреблявшие это слово, вряд ли хотели оскорбить своих соседей — просто в этих местах говорить так было привычнее, и все же в присутствии марийцев старались его не употреблять. Но все сходились в одном: марийцы — народ трудолюбивый и безобидный («сами-то в драку никогда не полезут»), и очень упрямый. Говорили еще, что избы их не всегда, скажем так, отвечают правилам современной гигиены, но что марийцы очень гостеприимны и всегда держат хлеб и воду, а то и молоко для случайного гостя.
Еще одна деталь меня поразила, но в ней сходились все рассказчики:
— Уж как порчу-то они напускать умеют, если очень им досадить. И как снять-то знают! Вылечат, все ведь травы тут наизусть изучили. Только чтоб не подумали, что ты над ихней верой смеешься...
— Их верой? Да разве ж они не крещеные?
— Крещеные-то крещеные, а свою веру про себя держат, а и перед нашей иконой свечку ставят... Все равно, свой Кереметь им ближе.
Из всех марийских богов они знали лишь злого духа Кереметя.
Летом того же года во главе подразделения в составе рядового Павленко я убыл, согласно приказу командования, в деревню Маръял на предмет обеспечения радиосвязи во время проведения учений. Развернув станцию, я оставил Павленку дежурить, а сам пошел знакомиться с местной интеллигенцией: следующий — и главный — сеанс ожидался лишь утром после тревоги. «Тревогу» у нас всегда объявляли к подъему.
Местную интеллигенцию представлял учитель начальной национальной школы, молодой парень, недавно окончивший педучилище. Он оказался не только действительно интеллигентным, но и очень охочим показать и рассказать все интересное в родном селе.
Разговаривая с приятностью, мы обошли деревню и вышли за околицу. Рощица в некотором отдалении привлекла мое внимание. Мне показалось, что она имеет правильную круглую форму. Подойдя ближе, я заметил на некоторых деревьях яркие тряпочки, кажется, привязанные к стволам.
Я сделал еще шаг, но учитель придержал меня за руку.
— Не надо туда кодить, — произнес он с проступившим вдруг резким акцентом, — марийцы этого не любят.
Я остановился, вопросительно взглянув на него.
— Кюсото. Священная роша, — и, как бы поборов смущение, тихо закончил: — наша.
Новости из Марий Эл
Тридцать пять лет прошло с той поры. Я окончил университет, выучил один угро-финский язык и получил неплохое представление о другом — финно-угорском, сделал скромную работу об этногенезе — происхождении венгров и провел не один месяц в отличном Будапештском этнографическом музее. Говорю об этом с одной целью — чтобы объяснить причину острого интереса к последним событиям в республике Марий Эл — некогда столь близкой мне Марийской АССР. Они не могли оставить равнодушным человека не чуждого финноугроведению.
Но — «не чуждый» — это далеко не то же самое, что занимающийся конкретно марийцами. Занимайся я этой темой конкретно, никогда бы не взял на веру обширную статью в некоей газете — назовем ее — «Н.газетой». Статья, подписанная двумя именами — московским и петербургским, подробно и убедительно сообщала, что язычество провозглашено государственной религией Марий Эл; что поддержали это луговые марийцы, и в штыки приняли горные, издавна очень православные; что ностальгия по Казанскому ханству, куда входил и Марийский край, жива и по сей день, а посему образование, полученное в Казани, ценится куда выше, чем московское и петербургское. Короче, я заглотнул наживку. Я очень захотел в Йошкар-Олу.
...Забегая вперед, скажу: я предполагал, что отдельные люди врут. И отдельные газеты тоже. Но чтобы наврать все (прописью: ВСЕ) — такого я не мог себе представить. Прежде всего потому, что не могу понять: зачем?..
Первый же ушат холодной воды вежливо вылил на меня марийский ученый, с которым я консультировался перед поездкой и который мне очень помог. Я спросил:
— Вы горный мариец или луговой?
— Я этого деления не признаю, — суховато ответил он.
Но ведь в любом справочнике написано, что существуют два марийских языка: горный и луговой. В самом свежем, правда, чуть иначе: «Марийцы, мари, марий (самоназв.), черемисы (устар. рус. назв.) — народ финно-угорской языковой группы. Числ. в Рос. Федерации 643,7 тыс.чел. ...Числ. в Респ. Марий Эл 324,4 тыс... Подразделяются на 3 субэтнич. группы: горные, луговые и восточные...»
Цитировать не имело смысла: он сам это и писал. Но удивление я выразил. Он возразил:
— Субэтнические группы — не разные народы. Вы, очевидно, «Н.газету» читали?
Я с гордостью признал это. Он глубоко вздохнул: в отличие от меня, «не чуждого финно-угроведению» человека, он — представитель народа, изучением которого занимается. И мы поговорили. Обо всем. О «Н.газете». О предпочтении казанского образования. «Дак оно понятно: ехать близко, на выходной и домой когда приедешь», О язычестве — никто не провозглашал его государственной религией, просто общество «Ошмарий чимарий» — «Белая марийская вера» зарегистрировано. В Москве. Как общественная организация. В заключение беседы он позвонил в МарНИИ — Институт истории, этнографии и языка. Это мне очень помогло.
Ясным майским утром я вышел на йошкаролинском вокзале. В МарНИИ звонить было еще рано. Я с удовольствием остановился перед давней знакомой — картиной в вокзальном зале. В газетном киоске лежали газеты «Марий Эл» и «Кугарня»; лежал юмористический журнал «Пачемыш»: на его обложке изображен был зал заседания Кугыжаныш Погына, Государственного собрания. «Депутат тора-влак! Господа депутаты», конец подписи и на этот раз был закрыт. Не торопясь, я побрел через город в гостиницу. Эта часть столицы стала совсем иной — многоэтажной, с троллейбусами, с почти по-московски одетыми людьми. И у автобусной станции стояли люди без малейших этнографических признаков. Становилось ясно, что памятной мне деревянной, почти уездной, со следами старого Царевококшайска Йошкар-Олы не осталось. А она была по-своему уютна, как живописны были и сельские марийки в лаптях, передниках и расшитых монетами шымакшах. Правда, нынешняя столица Марий Эл показалась мне тоже уютной и чистой. Но другой.
Наверное, я много времени отнял у сотрудников МарНИИ, люди они занятые: одни из них собирались в Финляндию и переводили доклады (правда, на индоевропейский английский язык), другие же, вернувшись из Финляндии, писали отчеты. И не было кабинета, где не лежала бы на столе ксерокопия статьи из «Н.газеты». В Йошкар-Оле ее выписывали мало, и все оттиски пришли из Хельсинки, Тарту и столицы венгерского угро-финноведения города Сомбатхей. Тамошние специалисты «Н.газету» наоборот выписывали, считая солидной и объективной, и, прочитав статью, пришли в радостное оживление и тут же написали йошкаролинским коллегам. Перехватывая мои взгляды, обращенные на ксерокопию, сотрудники МарНИИ горестно вздыхали. Им надоело объяснять и даже вспоминать этот труд.
Я очень благодарен этим людям, похожим на сельских эстонцев: светлые волосы, голубые глаза, выпирающие скулы. И такая же невозмутимость и терпение при общении с человеком, изводящим их вопросами. Вопросы же мои могли показаться и бестактными. Ну что вы скажете человеку, который, едва познакомившись, тут же спрашивает:
— А вы мариец? А по-марийски говорите? А ваши дети с вами как говорят?
Я поставил перед собой две цели: выяснить отношение к язычеству и узнать — сколько же языков у народа мари.
В первый же день я встретился с народным целителем, очень уважаемым в республике. Целитель заодно осмотрел меня, помассировал, болевшую руку, время от времени вдувая мне в рот воздух, приговаривая что-то по-марийски и заключая каждый период словами: «...раба Божия Льва». Мое имя он знал: в свое время мы защищали диссертации в один день и в одном месте.
Он читал заклинания и излагал свои мысли:
— Язычество наше созрело для реформации. Организовать его нужно, организовать. И кажется мне, что есть уже реформатор.
На прощание он точно поставил мне диагноз.
Говорил я с художником, выпускником Петербургской Академии художеств. Человек он молодой, у него трое маленьких детей.
— Недавно,— говорит, — всех троих крестил, нехорошо как-то без Бога. Мы-то марийцы моркинские, у нас в церковь ходят. Но в рощу тоже. А вот теща у меня — сернурская. Мы к ней на праздник ездим — Шорык йол называется, Овечья нога, по-нашему. Значит, икону вешают, перед ней — большую свечу ставят, чистый воск, руками катанная. Еще одну свечу — перед домом. Привязывают овцу и водой поливают. Овца-то вздрагивает, так смотрят — куда брызги пойдут: от этого весь успех зависит. Налево — дак одно, направо — другое дело.
— А икона зачем?
— Теща говорит: раньше вешали, чтоб урядник, если заедет, не понял, что тут языческий обряд творят.
Уж семьдесят лет, как урядников нет, больше даже, а привычка осталась.
У другого художника — очень заслуженного человека — дед был церковный староста, мать пела в хоре. Это уже Горномарийский район, там православие много раньше приняли. Но два раза в год — это художник помнит — ходили к источнику, приносили жертву.
— А вы как считаете: есть два языка или один? — спрашиваю.
— Ну, даже если это диалекты, пусть хоть будут две литературные нормы. Наше наречие все-таки сильно отличается. У нас и звуки есть, которых луговые мари и произнести не могут. На Общемарийском съезде мы только начнем об этом говорить, луговые собратья нас аплодисментами захлопывают. Так ни до чего и не договорились.
Я понял, что ничего не понял. Но понял, что по обоим вопросам нужно встретиться с наиболее знающими людьми. Или, по крайней мере, с такими, которые решатся ответить. Но пер|ед тем, как рассказать читателю об этих встречах, я позволю себе — в самой краткой форме хотя бы — пролить свет на судьбу финно-угорских народов России, ибо только в этом контексте может стать яснее судьба небольшого, но стойкого и упрямого народа мари.
Финно-угры
Существует одна общеизвестная фраза, очень часто по разным поводам повторяемая и, соответственно, по-разному толкуемая. Принадлежит она английскому литератору и звучит так: «Поскреби русского — и обнаружишь татарина». Чаще всего в ней видят намек на евразийское положение России и — некоторым образом — на последствия татаро-монгольского ига. Изрекший же эту максиму англичанин имел в виду, что под внешностью утонченного европейца — русского аристократа — таится Чингисхан или Тамерлан. Он знал, что такое крепостное право и то, как владельцы крепостных обращались со своими подвластными.
Но, привязавшись к этой широко известной и неверно понимаемой фразе, мы предложили бы ее несколько — научно более обоснованно — переиначить. Скажем, «Поскреби многих русских — и обнаружишь финна» и — не менее обоснованно — «Поскреби татарина — и обнаружишь то же». Мы, конечно, имеем в виду не Чингиса и не Батыя (те, собственно говоря, в современном понимании, не татары, а монголы). Речь идет о поволжских татарах: крестьянах, мелких торговцах, ремесленниках.
Восточные финны — мордва, марийцы, удмурты, коми — не составляют большинства даже в своих республиках. Зато разбросаны — и очень обильно — по всем окружающим областям. За редчайшим исключением (говорят, таким был город Глазов в Удмуртии) — они меньшинство в городах.
Ибо такова уж была историческая судьба восточных финнов: количество их сокращалось, увеличивая, однако, численность других народов.
Когда-то финно-угорские народы населяли обширнейшую территорию, поросшую лесами, — практически всю северную часть европейской России, доходя к югу до устья Камы. Занимались финно-угры земледелием и охотой, и поселения их были сильно разбросаны. Нигде они не создали государств — о причинах этого можно было бы рассуждать долго и спорить еще больше, но это не позволяет не только размер настоящих заметок, но и то, что в нашу задачу это не входит. Нам важен результат: не имея государств, следовательно, нужных для своей защиты армий и всего прочего, свойственного государствам, они стали входить в состав соседних организованных и постоянно расширяющихся держав.
Платили они дань хазарам (потому и первые упоминания о них в письменных документах сделаны на языке иврит — государственном в Хазарском каганате — и, увы, как там принято, почти без гласных: «црмс» — «черемисы», «ариза», «мкша» — эрзя и мокша), булгарам, входили в состав Казанского ханства и — в последние несколько сот лет — России. На земли их устремились переселенцы из различных русских княжеств и областей, причем заселение это чаще всего бывало мирным, ибо славяне и финны уживались на обширных, и слабо заселенных пространствах. Иногда же вхождение того или иного края было не столь уж мирным. Со временем крещение, письменность, более высокая городская культура, принесенные русскими, вытесняли местные языки и верования, огромное количество людей начинало чувствовать себя русскими — и действительно становились ими. Иной раз для этого достаточно было креститься. Писали же крестьяне мордовской — деревни в своей челобитной: «Предки наши, бывшая мордва», искренне полагая, что только предки-язычники были мордвой, а вот уж православные потомки — никак к мордве не относятся. Шло смешение, переселялись люди в города, уезжали далеко — в Сибирь, на Алтай. Язык у всех становился единый — русский, имена же и фамилии после крещения ничем (или почти ничем) от обычных русских не отличались. И кто впоследствии обращал внимание на то, что в фамилиях вроде Шукшин, Веденяпин, Ведев или Веденкин ничего славянского в корне нет, а есть или название племени — «шукша» — или слово «вода» — «ведь»? Каких, в конце концов, фамилий не бывает! Да и звучит — прислушайтесь! — Веденяпин или Пияшева куда как более по-русски, чем, скажем, Вилленбахов или Асламазов.
Но, растворяясь в массе русских, составив среди них весьма заметный процент, финны распространили свой антропологический тип: очень светлые волосы, голубые глаза и — зачастую — широкое, скуластое лицо. И тип «пензенского мужичка» во многом стал восприниматься как типично русский. А иногда и утверждался в чужеземном мнении как вообще славянский. И пошли гулять по страницам западной литературы фразы вроде «типично славянские выпуклые скулы» — при описании чехов или поляков, коим эти скулы, как к примеру, и западным украинцам и белорусам, вообще не свойственны. Русскую рубаху-косоворотку, лапти, баню — не найдешь ни у кого из других славянских нардов. Но найдешь у всех финнов. (Конечно, финский элемент — не единственный, который в сложном смешении лег в создание великорусского этноса. Перечислять их можно долго, но, конечно, славянский элемент — самый мощный. Русские — несомненно, один из величайших народов мира и, наверное, самый великий — по вкладу в мировую цивилизацию и влиянию на судьбы мира — из славянских народов. Но происхождение их очень смешанное. И финский элемент тут — весьма заметен.)
Какая-то часть угро-финнов отатарилась: приняла ислам, татарский язык, мусульманские имена. Они тоже совершенно забыли о своем происхождении. Этот процесс шел совсем в не столь благоприятных условиях, как распространение православия и русского языка. Законы Российской империи категорически запрещали обращать язычников в любую другую веру, кроме государственной. Наказание за это уголовное (именно: уголовное) преступление было весьма суровым. Да и мечеть татары даже для своих нужд имели право строить только с разрешения казанского архиерея. Архиерей же такового разрешения — особенно в марийской деревне, где поселились несколько татарских семей, — никогда бы не дал, учитывая особую страсть казанских татар к распространению учения Мухаммеда. Однако татары, поселившись, могли иметь молитвенное помещение и при нем — школу. Для своих детей, разумеется. Но они весьма радушно привечали там сыновей зажиточных марийцев: учиться письму, в конце концов, никому не запрещено.
В сознании же многих народов Поволжья прочно укоренился образ татарина — удачливого и образованного купца. Детей посылали в школу, чтобы они обучились всем татарским премудростям. Окончивший ее обычно предпочитал говорить по-татарски — на «городском» языке, принимал ислам. Через два поколения вся деревня становилась мусульманской и татаро-язычной. Разве что старики еще говорили между собой по-марийски и ели иногда свинину, но за пазухой уже носили татарскую ермолку-тухью, чтобы, встретив какого-нибудь ревностного мусульманина (из своих же молодых), быстро напялить ее на макушку, благочестиво произнося: «Ас-салям алейкум!» Так же бывало и с мордвинами, и с удмуртами.
Не потому ли среди наших соседей татар, так много светловолосых и голубоглазых, да и чертами лица ничем не отличающихся от поволжского мужичка?
Не будем разбирать всех причин, но языки восточных финнов звучали только в деревне или в первом поколении городских жителей. Второе, родившееся в городе, говорит обычно только по-русски.
Все сказанное выше вполне относится к мордве и к удмуртам, к коми и к марийцам.
Разве что марийцы яростнее всех сопротивлялись присоединению края при Иване Грозном, упорнее всех держались своей веры. Еще в те далекие времена родилась пословица: «Слева черемиса, справа берегися!» Летописец пишет, что «реки красны стали от черемисской крови». В XVI веке заложен был на высоком берегу Волги город Космодемьянск и возведен первый храм. В основание его положили связанного марийского старшину — на глазах согнанных со всех окрестных деревень марийцев-черемисов.
Прошло несколько десятков лет, вспыхнуло восстание Стеньки Разина, и опять марийцы «учинили яростный бунт». И вновь записал летописец фразу о цвете воды в здешних реках. Но снова началась война — на этот раз Пугачевская. И опять... Потому-то до самого 1917 года марийцам было запрещено жить в городах и заниматься торговлей и ремеслом.
Эту правду следует знать, чтобы понять, почему в наш век марийцы вошли почти поголовно неграмотным деревенским народом.
И почему даже у крещеных деревень оберегали священные языческие рощи, и почему часть народа ушла на восток — в Башкирию, чтобы только не, креститься.
Карт Якимов
В первый же мой день в Йошкар-Оле мы с искусствоведом Владимиром Кудрявцевым, взявшим меня под свою опеку, поехали к жрецу, по-марийски — карту — Якимову. Телефона у жреца не было, но на троллейбусе мы добрались до квартала пятиэтажных домов, где он проживает. а Как и предполагал Владимир, карта дома не оказалось — время было окучивать картошку, но мы долго переговаривались через дверь с его супругой. Переговаривался Владимир — разговор шел по-марийски, и о чем они говорили я не понимал, хотя и догадывался по некоторым оборотам: «Москва гыч, журнал гыч». Из-за двери отвечали очень внятно, видать, супруга карта стояла у самой филенки. Я услышал, как она сказала: «Тудо ойла чужих не.пускать». Дверь приоткрылась, и, Володя, быстро написав записку, передал женщине. Он просил карта Алексея Изерговича зайти ко мне в гостиницу в ближайшее воскресенье, к шести.
Ровно в шесть назначенного дня я спустился в вестибюль, и в тот же момент с улицы зашел высокий худой мужчина в соломенной шляпе без ленточки и светлом плаще. Мы посмотрели друг на друга и пожали руки. Потом поднялись в номер, карт снял плащ. Под пиджаком у него была рубашка-вышиванка совсем украинского вида, но с марийским угловато-крюкастым орнаментом. По сходству с украинской, я прозвал про себя его рубашку «угрофыночкой».
Это был второй жрец в моей жизни — с первым я встречался довольно давно в Индии. Но тот был по-экзотичнее: ситцевая юбка, голый торс со шнуром дважды рожденного через плечо, краска на лбу. Лицо у него было обычное европейское, весьма интеллигентное.
Здешний жрец, кроме «угрофыночки», никаких знаков экзотики не нес. Но лицо его тоже выражало любознательность. Мы выпили чаю для завязывания знакомства, и он несколькими вопросами прощупал меня: кто я, да откуда, да с какой целью. Помалу мы разговорились. Говорил он по-русски правильно (разве что иногда мог сказать «сукой» вместо «сухой» или «тавно», а не «давно»), тем говорком, который обычно называется вятским, при этом с таким точным и круглым «о», которое особенно не дается неугро-финнам, потеющим над венгерским произношением. Передать его приятную уху фонетику я, конечно, на письме не могу, поэтому время от времени буду себе позволять писать прописными буквами те звуки, которые особенна выделялись. К примеру, рассказывая об обрядах, он упомянул кровяную колбасу — сокта.
— Сокта-а! Ох... Вкусная — то, сытная, — он откинулся, и лицо его выразило высшую степень наслаждения.
Я спросил, что за отчество у него: Изергович, у марийцев ведь в основном обычные русские имена, иной раз — архаичные.
— Имя-то? Марийское, «йзи ерге» — «маленький сын», мы-то чи мари — настоящие, некрещеные. А у меня имя — русское. Деда вот тоже Григорий звали, я-то его по нашему звал: Корий-кугызе, дед Гриша. А отчество-то у него тоже марийское: Яшпатрович. Вообще-то вы запишите: духовный глава. Так запишите: Алексей Изергович Якимов, Ошмарий Чимарий Шнуй Он — духовный глава Белой марийской веры.
Я послушно записал. В вопросах традиционной марийской духовной иерархии я не разбирался. И как выяснилось впоследствии, не разбираюсь и ныне. И, кажется, не только я. Я спросил:
— А вы разве не карт?
— Карт, — любезно подтвердил Алексей Изергович, — я моленье провожу. А всю жизнь-то электриком работал, да, Братск строил, Усть-Илимск.
Я опускаю свои вопросы и передаю рассказ шнуй она Якимова Алексея Изерговича.
— Карт-то у нас он не как духовное лицо, семинарий не кончал, а всё в семье. Корий-кугызе, дед-то мой Григорий Яшпатрович верующий был, всегда молился, степенный, хозяин хороший — дак люди его и уважали. Молитвы все знал, какому богу какую жертву, да когда молиться надо. У нас молятся только по понедельникам, пятницам и воскресеньям, да и то только в полнолуние или в новолуние.
Главных богов девять: верховный бог Кугу Юмо, Серлагыш-хранитель, Мер Юмо, Пуршо, Шогынава, Кече Юмо, Илыш Шочынава, Мланде ава — богиня земли, изобилия всякого, еще бог святой горы — Курык кугыза. Да разные еще, но эти — главные. Еще у них у каждого — семейство свое, или, еще, так сказать, аппарат, посредники всякие. Пыамбар — скот бережет от нечистых сил, Водыж при боге огня работает.
— А Кереметь? — спросил я, имея в виду злого духа.
Жрец замахал руками:
— Какой Кереметь? Какой Кереметь-то? Шырт — вот это кто, ОзОрник. Так и ему жертва есть, только под елью —
кролика ему. А главным-то посолиднее. Кугу Юмо — ему лошадь, гуся тоже. Пыамбару — бычка. Мер Юмо да Илыш Шочынаве — овечку или телку. Водыжу — зайчика. Да сейчас-то больше гусей да уток жертвуют. На большое моление, правда, овцу, телок когда приведут.
Первое у нас моление — семейное. Обычно — осенью. Но семья молится одному богу, определенному. Тут карт-то не обязателен, глава семьи все делает, он и дерево семейное знает (только не хвойное!) В конце лета — всей деревней выходят в рощу. Потом — поглавнее — тиште кумалтыш — родовое моление. Из разных деревень люди приходят, все — одного рода семьи. А раз-то в три года всем миром молятся — это мер кумалтыш.
А самое главное — туня кумалтыш, тут все марийцы собираются, из Москвы, Ленинграда приезжают. Раз в пять лет, в определенном мольбище, их в республике-то по одной руке сосчитаешь.
Карты собираются, определяют время и место, рассылают по разным деревням палочки такие липовые: там родовой знак и значки — кому сколько да какого скота доставить. Теперь-то пишут.
Идут в рощу, порядок наводят, дрова готовят, стол сооружают из молодых елей. За день до того в бане моются, дом убирают, хлеб-шергинде такой особый пекут, квас варят. Утром-то рано встанут, хозяйка блинов испекет — поесть-то надо, день-то, ох, долгий будет. А потом пышные блины пекет, да в каждом тремя пальцами ямки делает — глазки. Как их в жертву приносить — дак сначала глазки вырезают.
И все идут в рощу. Там карт в белой марийской одежде в пяти случаях пять молитв читает.
Зарезанное-то все в котел, варится там, пока бульон, леи по-нашему, наваристый не станет. Кишки бараньи промоют, туда кашу, сало, кровь. Сокта! Как колбаса такая — поесть-то марийцы умеют! Мясо-то кипит, гуси — сало вытапливается — снимают, все в кашу. Ох, вкусная, сытная.
...Фотохудожник Валерий Кузьминых, который бывал на молениях, объяснил мне потом, что «пышные блины» — это лепешки. Его и нескольких других русских на моленьи принимали сердечно, но попросили уйти, когда стали резать животных, а потом снова позвали. Когда же все сварили, очень гостеприимно угощали.
— Я вареной гусятины поел и блинов, — сказал он, — а каша слишком уж жирная. А вот все знакомые городские марийцы, когда детство вспоминают, особенно по этой каше тоскуют...
Карт продолжал.
— Потом в лесу все сжигают, чтоб и сору не осталось.
Пищу-то домой несут. Ей посторонних угощать нельзя, кости и то в отдельную посуду собирают, потом на месте очага на мольбище сжигают.
А я вам еще чего скажу: попроси рубашки расстегнуть, дак у всех почти кресты будут. Нам, картам, это не нравится, но мы никому не запрещаем. А с нашей-то верой в церковь разве можно? Я вот в деревню приезжаю, поп увидит — дак как меня встречает? «У-у! — кричит. — Опять приехал!» Наши боги-то природные. Как кто хочет, так пусть и молится. Я свое призвание и многое, чего знаю, во сне увидел. Пока во сне не увидишь — не быть тебе картом.
Многое из того, что говорил Алексей Изергович, показывало, что он следит за религиозной литературой, особенно, за добросовестно сделанными и подробными справочниками, из тех, что выходили у нас под фиговым листком «Библиотечки атеиста». Я попросил его помолиться при мне, если это вообще можно. Он с сомнением покачал головой, но потом сказал, что одну слабенькую молитву прочтет. Мы встали, и он зачастил речитативом. Мне показалось, что в чтении он подражает напеву дьякона в церкви: сначала скороговоркой, а потом — конец периода — звучным и ясным голосом.
Молитву он закончил словом «аминь». Я — все-таки человек в этнографической литературе начитанный — эхом отозвался: «Бисмилля!»
Вы, прямо, как мариец настоящий, — похвалил Якимов.
Я не удержался его поддеть.
— Мариец настоящий, говорите? А что ж вы молитву по-русски кончаете: «аминь», а верующие по-татарски отвечают: «бисмилля».
Карт торжествующе поднял палец:
— А вот и нет! «Аминь»-то — не по-русски, а по-еврейски, а «бисмилля»-то — не по-татарски, а по-арабски. А на этих-то языках все молиться имеют право.
И я убедился, что современный марийский карт подготовку получает не только во сне. И не только от деда.
Профессор
Неулыбчивая горничная на этаже, когда я пришел попросить чайник, спросила: — Это к вам чимарий пришел? — И услышав, что да, сказала: — Сидите спокойно, сама принесу, да што. Сахару-то надо?
Ученый, что помогал мне установить связь с институтом оспорил некоторые положения рассказа шнуй она — да и сам его титул. Я не стал в этом разбираться: я не мариец, чтобы судить, кто прав более, кто менее. Хорошо, что языческих молений в республике не только уже не запрещают, но даже и отвели для них в столице рощу. Но меня интересовало другое: жива ли Белая марийская вера и не занимаются ли ее возрождением одни лишь доктора филологических и других гуманитарных наук.
С доктором и профессором я встретился позже. Мне, наверное, очень повезло: после нескольких переговоров по телефону меня согласился принять крупнейший специалист по марийскому языку. Кстати, до встречи я не мог точно сказать: по языку или по языкам? Вообще-то, я и после встречи не могу ответить на этот вопрос. Для профессора же все ясно: по языку, одному языку. Я не могу ему не доверять. Скорее всего таких специалистов по марийскому языку и в США-то не более двух-трех найдется. Да что там США! Я думаю, что и в Хельсинки таких не так уж много, да еще есть кто-нибудь в Тарту. Кстати, именно там мой собеседник закончил аспирантуру и эстонским владеет, как русским, а русским — как обоими родными: марийским и татарским. Уже по этому можно было догадаться, что он — восточный мариец, родившийся в Башкирии. Я встречал таких еще несколько человек, и все они владели татарским, но почему-то никто — башкирским.
Времени у профессора было четверть часа: начиналось заседание кафедры, и он предупредил меня об этом. Но как-то так получилось — может быть, он обнаружил во мне благодарного слушателя — что проговорили мы часа два. Входили и уходили люди, что-то спрашивали, хозяин кабинета отвечал, звонил телефон. Все разговоры шли только по-марийски, и это было единственное официальное место в Йошкар-Оле, где преобладал этот язык. Некоторые, видя приезжего, начинали по-русски, но мой гостеприимный хозяин не принимал этого. Очевидно, он догадался, что мне приятнее послушать его родной язык, а внутренние дела кафедры меня не очень занимают. Он был прав: для моего уха язык звучал приятно и мягко. Иногда в нем слышались знакомые слова: «Неужели?», «Конечно». Еще чаще я улавливал непонятное «юра!», и сначала даже подумал, что это — имя собственное, уменьшительное, но поскольку его произносил каждый говорящий, а профессор особенно аппетитно и часто, я не выдержал и спросил, что это за «юра».
— Не «юра», а «йора», «о» с двумя точками — умляутом, в русском языке такого звука нет, — отвечал профессор, — значит: «ладно».
— Йора! — согласился я, пытаясь голосом обозначить умляут, — можно я спрошу: вы на горном марийском говорите или на луговом?
— Язык у нас один! — отрезал профессор. — Есть, конечно, диалектные различия, — и он разъяснил мне, что марийские диалекты плавно переходят один в другой. — Язык должен быть один.
Не уверен, что я все правильно понял, но главное заключалось в том, что два крестьянина-марийца, встречаясь, никогда не интересуются, кто из них горный, а кто луговой, а называют себя марийцами без эпитета и без труда объясняются. Разве что иногда произношение одного покажется смешным другому, а если и встретится непонятное слово — всегда можно объяснить по-русски.
Я вспомнил, что много лет назад в Литве профессор Бальчиконис объяснил мне, что, хотя в литовском языке три диалекта заметно различается, но признать их языками можно было бы лишь в том случае, если бы на одном говорило миллионов сто, на другом — сорок, а на третьем — хоть десять. Но, заключил Балъчиконис, нас слишком мало, мы себе этого позволить не можем.
Профессор, снисходительно посмеявшись моему популярно-дилетантскому примеру, счел его для меня понятным и заметил, что марийцев — и того меньше. Логика его была безупречной. Увидев во мне человека, бывавшего в разных концах Советского Союза, он спросил меня по-эстонски, бывал ли я в Тартусском университете и видел ли академика Пауля Аристе. Я ответил, что да. Домодельность моего эстонского заметно пришлась ему по душе. Но за пазухой у меня припрятано было сильное оружие: венгерский, весьма и весьма почитаемый во всех финно-угорских кругах язык. Я перешел на венгерский.
— Не говорю, — сухо ответил по-венгерски профессор, и с этого момента мы говорили уже только по-русски.
Беседовать с ним было одно удовольствие. Речь коснулась перспектив марийского языка. Я спросил, почему в нем так много русских слов взятых прямо со славянскими окончаниями. Нет разве своих?
— Например? — спросил профессор.
— Ну, к примеру «Марий-Эл республикаын нотариальный контора»? Только родов нет.
— М-да? А что же тут русского? «Контора»? Или «республика»? Или «нотариальная»? Русское — только окончание.
Он был прав. Я изменил тактику.
— А вот в стихотворении: «Москваыш первый пароход»?
— А-а... «Первый»... Этим увлекались комсомольские поэты. «Пайрем дене, отважный комсомол!» А «первый» — в языке есть свое слово — «икымже». Уже,— он на секунду задумался, вертя пальцами, как бы любуясь игрой света в гранях алмаза, — с семнадцатого века!
Точность научных знаний меня всегда восхищала. Я вспомнил историю о японце Танаке Такаси, рассказанную мне учеными в МарНИИ. Люди с щмором, они рассказали ее так:
Г-н Танака Такаси, владеющий марийским, финским и — не родственным, но важным — английским языками, прибыл в Йошкар-Олу для совершенствования. Трудолюбиво выучивший язык по книгам и прочитавший всю марийскую литературу, г-н Танака Т. намерен был за время стажировки говорить только на языке, которым очень увлекся. В Москве, Казани и даже на станции Канаш в Чувашии он обходился английским, но попав в Йошкар-Олу, решил отказаться от чуждого индоевропейского наречия. И выйдя на главную улицу, обозначенную двуязычной надписью: «Ленинский проспект. Ленинский проспект», обратился по-марийски к первому же прохожему.
Надо сказать, что облачен г-н Танака был в полный современный самурайский доспех, включавший ослепительно заграничный костюм, не менее ослепительную шляпу и два фотоаппарата, и производил впечатление иностранца, каковым, впрочем, и был. Прохожий, остановленный г-ном Танакой, долго не мог понять — на каком языке тот изъясняется, во всяком случае, не принимая его за наречие, прочно записанное в сознании здешних горожан как деревенское и уж во всяком случае не за то, на котором может — и должен! — говорить богатый чужеземец. Не добившись ответа, японский лингвист обратился — с тем же результатом — к продавщице киоска и к милиционеру. Самое занятное было в том, что страж порядка — родом из марийской деревни — тоже не смог распознать родную речь. Впрочем, тут, возможно, виной был сильный акцент ученого Танаки. Стали собираться люди, и, привлеченные, подошли колхозники из Сер-нурского района, возвращавшиеся с базара. И прислушавшись, один из них воскликнул:
— Да он марла (по-марийски) говорит!
С тех пор Танака Такаси, выходя в город, внимательно оглядывался, выделял в толпе носителей языка — тогда еще многие женщины носили национальный костюм — и с их помощью достигал своих целей, как бытовых, так и лингвистических.
Юмористического оттенка профессор не принял, суховато заметив, что тут не без преувеличения, господин же Танака быстро выяснил, в каком гастрономе работают марийки и когда кто дежурит на почте, и, таким образом, трудностей впредь не испытывал.
Поговорили мы и о возрождении марийской веры.
— Ну как же, — сказал профессор, — недавно мы проводили моление, карт его вел, а три человека в белых национальных одеждах — в том числе и ваш покорный слуга — предстояли и объясняли собравшимся смысл происходящего.
Нашу беседу прервал приход симпатичной дамы, тоже профессора. Мы пожали друг другу руки. Оказалось, что она читает наш журнал и знакома с моими публикациями. Это было приятно, тем более, что и я был знаком с ее статьями: она придерживалась точки зрения на проблемы марийского языка прямо противоположной, нежели та, с которой меня только что ознакомили. Ее логика тоже была безупречной. Но, чтобы судить обо всем этом, мне требовалось — как минимум — знание марийского языка.
Интересно, что думают по этому поводу в деревнях Сернурского, Параньгинского и Мари-Турекского районов? И Горно-Марийского?
Этим я заканчиваю свои, не претендующие на полноту охвата записки. Я не делаю никаких выводов: я не знаю, какие выводы могут быть. Автор этих строк — не мариец, и не ему решать: получат ли оба наречия языка мари литературную и официально закрепленную форму; будет ли принимать присягу Президента Марий Эл карт, священник или судья в мантии.
Но хорошо то, что решать это не будут люди далекие от жизни, языка и веры марийцев на основании лишь количества заявлений и подметных писем. Разовьют ли марийцы городскую культуру или останутся в подавляющем большинстве деревенскими — зависит только от них.
Главное, что упрямый народ мари не исчезнет.