Так называли на Русском Севере задебряные леса, необитаемую исконную глушь от Архангельска до Печоры. И такое же имя получил таежный тракт, проложенный людьми в незапамятные времена и обустроенный сто с лишним лет назад. В русский язык слово «тайбола» попало из угро-финских наречий, но и сейчас продолжает жить...
Пройти тайболу было моей заповедной мечтой задолго до того, как приехать на архангельский Север. А увидел я ее впервые при довольно неожиданных обстоятельствах.
...Воздушные пожарные из райцентра Карпогоры взяли меня в патрульный рейс. Ан-2 круто взмыл в небо, и с горизонта понеслось синевато-дымчатое пространство пинежской тайги с низкими холмами, рассеченное зигзагами рек, ручьев, рифлеными следами тракторов, с вкраплениями ядовито-желтых болот и торфяников. Слепящее безжалостное солнце заставляло щуриться, выжимая слезы из глаз. И первое время нужно было привыкнуть, чтобы смотреть на землю.
Пейзаж менялся каждую минуту, и невозможно было сосредоточиться на чем-то одном. Просеки приводили к ручьям, ручьи вливались в речушки, а те, в свою очередь, выводили к зеленеющим пожням, одиноким замшелым избушкам и угловатым изгородям. У каждой складки рельефа был свой исток и свое продолжение. Таежный пейзаж как бы сжался до масштабов топографической карты. Можно было разглядеть даже такие места, где я когда-то ночевал, разводил костер, удил рыбу и где едва не выкупался, неосторожно вылезая из резиновой лодки.
В полете Ан-2 иногда побалтывало. Летчик-наблюдатель объяснил это тем, что в тайге много вырубок, плешин, которые притягивают воздух, рождая восходящие и нисходящие потоки. Попав в такую ловушку, самолет делал головокружительные нырки, приседания, его встряхивало, подкидывало, и из иллюминатора было видно, как неотвратимо набегает тайга, словно поставленная на попа... И тут я увидел тонкую, прерывистую линию, скрываемую деревьями, — вернее, то, что от нее осталось. Все пожарные тоже прильнули к иллюминаторам.
— Тайбола! — произнес летчик-наблюдатель и повернулся ко мне. — О тайболе когда-нибудь приходилось слышать?
— Неужели та самая?! — вырвалось у меня.
— А то какая же! — Он довольно усмехнулся. — Других у нас нет. Лесная коммуникация, артерия жизни!
Дорога уныло брела сквозь тайгу, заваленная сухостоем, перегороженная упавшими стволами, — старая разъезженная дорога из «бог-весть-каковских» времен. Если бы не пожарные, я бы принял ее за брошенную лесовозную колею, каких здесь десятки.
— Когда-то по тайболе все наши предки ходили. Много здесь тайн запечатано...
Мягко покачиваясь, приседая на воздушных ухабах, самолет повернул на северо-запад, и тайбола послушно побежала рядом, не исчезая из поля зрения. Дорога то проваливалась в сырые распадки, то шустро взбегала на пригорки, открывая обугленные следы пожаров, то перепрыгивала через ручьи.
Я увидел праздничную, как домотканое полотно, поляну, сплошь усеянную желтыми купальницами и сочными молодыми березками.
— Красиво-то как! — не удержался я. — Скорее всего здесь поработали лесники. — И в ответ услышал дружный хохот пожарных.
— Потемкинская деревня! — с мрачной злостью изрек кто-то из них. И все вместе, перебивая друг друга, стали посвящать меня в больные вопросы северного леса. Оказывается, вся эта светлая зелень, ежегодно прирастающая, только новичку может показаться такой праздничной. На самом же деле, если приземлиться, картина совсем не радостная, а почти бутафорская. В сущности говоря, весь этот кудрявый самосев прикрывает гниющие и обезображенные пни, суки и вершины, оставшиеся после рубки. Ведь лесозаготовителей интересуют только крупные литые стволы, из которых можно получить два, от силы три бревна, остальное они выбрасывают. И получается как в стихах поэта-сюрреалиста:
«Внизу — тюрьма, вверху — богослуженье!» Порубочные остатки гниют, заражают грибком здоровые насаждения, и это гораздо хуже, чем обычная рубка. Смердящий труп, закрашенный румянами! Чтобы вырасти здесь спелому лесу, потребуется не один десяток лет, пока не сгниют без остатка все эти отходы, и только тогда начнет подниматься новый лес. Но вот каким он будет — никто себе не представляет...
Пожилой пожарник тронул меня за плечо: он, как и я, тоже смотрел в иллюминатор.
— Вон... глядите! — Таежная дорога обтекала еще одну «потемкинскую деревню», густо заросшую осиной и березой. — Здесь я родился, между прочим...
Я смотрел на землю, слегка опешив: никакого намека на человеческое жилье.
Пожарник рассказал: был здесь когда-то спецпоселок Кокорная, и был здесь огромный спецколхоз «Прогресс», где работали люди особенные, семижильные, кремень-люди — и молитвой, и трудом спасались и других утешали в горькой юдоли. «Града настоящего не имеем, а грядущего взыскуем», — говорили они. Одни Христу поклонялись, другие — Магомету, и никогда не ссорились между собой, никогда не собачились. Такие они были, эти братья по топору, роботы в ватных штанах, тряпичные куклы с закутанными до самых глаз лицами, когда строем по пять человек в шеренге выходили на лесоповал...
Однажды мой собеседник тушил в этом квадрате пожар и, когда с огнем было покончено, сказал своему начальнику: «Полчаса — туда и обратно. Пойду погляжу, что от родины моей осталось».
А ничего не осталось, словно и не было никакой родины! Ходил по «поселку», продираясь сквозь заросли, глядел по сторонам — и ничего не видел, ни одна примета не бросилась ему в глаза, что здесь когда-то жил человек. Будто забытое кладбище! Даже батькиной могилы не нашел. Посидел, погоревал и по тайболе ушел к вертолету, который ожидал его более двух часов...
Этот патрульный полет навсегда врезался в память. И хотя с тех пор прошло немало лет, слова «тайбола» и «Кокорная» по-прежнему имели для меня притягательную силу. Но вот как попасть туда, живет ли кто-нибудь в этой Тмутаракани? С каждой новой поездкой на Север приоткрывалась мрачная завеса тайны, окружавшая таежную дорогу и тех, кто жил тут когда-то...
Много веков подряд в ветер и снег, в облаках пыли и тучах лютого комарья денно и нощно скрипели здесь обозы, двигаясь по древнему, проторенному местным людом тракту. Через колючие леса и топкие болота, мимо ягельных опушек, чистых говорливых рек и лешачьих озер, от дыма к дыму, от яма к яму вилась нескончаемая санная и тележная нить, кровоток жизни, завязывая гроздья больших и малых селений.
Путеводный лесной тракт вел из Архангельска на Пинегу, Мезень и Печору новгородских служивых людей, крестьян-первопроходцев, сторонников опального протопопа Аввакума, рудознатцев, полярных исследователей, политических ссыльных. Длинные санные обозы с мороженой рыбой, мехами, салом зверя морского пробирались по зимнику на сезонные ярмарки — Маргаритинскую в Архангельске и Никольскую — в уездном городке Пинеге. Редко-редко встречались на пути ямские и почтовые стан-ции-кушни, где мыкали нужду и одиночество служивые смотрители. (Сейчас на пинежском отрезке тайболы сохранились две такие станции — Кокорная и Чублас.)
Еще в недавнем прошлом тайбола была единственной артерией, связывавшей губернский город с северными землями. Дорога шла через мрачные суземы и дышащие паром болота и речушки. Заваленная сугробами, скованная непроходимыми лесами, 700-верстная тайбола пугала путника, как темная ночь без просвета.
Сто тридцать лет назад этот путь проделал известный писатель-этнограф и путешественник Сергей Максимов. В своей книге «Год на Севере» он отозвался о тайболе в высшей степени неприязненно. Почтовые избы-станции, где меняли лошадей, показались ему сплошь черными, почти развалившимися, с двумя дырами вместо окон, из которых валил горький дым. А их обитатели-смотрители выглядели оборванными, неумытыми, плаксивыми старцами, прибитыми тоской и нуждой, способными лишь выпросить подаяние.
Семь лошадей должна была держать почтовая станция. Однако служивые не управлялись, и потому пришлось увеличить конный парк до пятнадцати единиц. Уж слишком оживленной стала таежная трасса. Любопытно свидетельство журналиста Виктора Толкачева, работавшего в Архангельском областном архиве над материалами дорожной комиссии столетней давности. Он приводит такую историю: «Грозно взыскивало начальство за всякое замедление почты. Надо бы лошадей побольше, а оно книги учета завело. И приказано в тех книгах отмечать точно, когда почта прошла да когда дальше отправлена. Чтоб никакой задержки! Меняй лошадей, хлебни чайку — и пошел!.. Прилег один разъездной почтарь на лавку и заснул, как умер. Разбудить его не могли ни водой, ни руганью. Двенадцать часов тройка ждала почтальона! И записал станционный служитель, что все это время почта... ехала. Ехала шестнадцать часов вместо четырех, положенных на один прогон. Выкрутился смотритель».
Однако у других авторов тайбола и ее окружение выглядят совсем не так мрачно. Может быть, это зависит от свойства характера, дорожного настроения, времени года?.. «Мне приходилось вспоминать Ивана Ивановича Шишкина при взгляде на вековые сосны и ели. Какие чудные, фантастические формы принимали они! — записал в 1898 году полярный художник Александр Борисов, будущий «русский Нансен», как назовут его впоследствии современники. — Право, иногда едешь лунной ночью и думаешь себе, что едешь среди какого-то античного храма, который весь заставлен множеством колоссальных мраморных статуй. Все время я собирался написать эту картину... но тридцатипятиградусный мороз превращал краски в густое тесто, они не брались на кисть и не приставали к полотну».
Проезжавшие здесь летом 1929 года фольклористы из Ленинграда восторгались «роскошными мохнатыми километрами», цветущим вереском, плюшевыми мхами и воздухом, благоухавшим хвоей и медом. Дорога стелилась среди «смолистых дебрей густого первобытного леса», выводила к истокам рек с ключевой водой и крохотным овальным озерам, полным окуней и щук... Этой же дорогой спустя два года проехал на мотоцикле секретарь Северного крайкома партии С.А.Бергавинов, впоследствии расстрелянный. В край, которым он тогда руководил, входили Архангельская и Вологодская губернии, а также Республика Коми с необъятными тундровыми побережьями. Бергавинов спешил на очередное «раскулачивание», и ориентиром ему служили гудящие столбы телеграфной и телефонной линии. Двадцать столбов на километр — заблудиться невозможно!..
А ветераны Великой Отечественной призыва 1941-го! Они прошли семисотверстную тайболу не под звон почтового колокольчика, а пешим строевым ходом с уполномоченным военкомата впереди. Спали в бывших станциях-кушнях, слой на слое, задыхаясь в липком поту десятков тел и не чувствуя комариных жал. Потом зычная команда «Стройсь!» — и новый 40-километровый марш-бросок до следующего привала, где никто, даже «батька», не знал, будет ли крыша над головой... А спустя четыре года каждый четвертый, остальных взяла война, возвращался на круги своя, кто без ноги, кто без руки, пораненный, оглушенный, с рядами медалей и нашивок на груди. Шел солдат и радовался: скоро дом, мамку с таткой увижу, невесту нареченную, сестер-братьев малых, — и проскакивал этот путь так же резво, как если бы был целым. (Замечу: почтовая тройка проходила зимнюю тайболу в лучшем случае за десять-двенадцать дней.)
Бойкая, разъезженная колея с многовековым стажем — свидетельница ратных дел, хранительница многих тайн. Но ничто не исчезает бесследно...
В зарослях лопухов и свирепых колючек доживают свой век строения бывшей почтовой станции Чублас, которая вошла в историю гражданской войны на Севере. Это был важный стратегический пункт на пути к Архангельску. Белые держали здесь целый гарнизон с пулеметами, местность вокруг станции была опутана колючей проволокой, оборудованы доты. Но внезапным ударом партизаны с Пи-неги прорвали кольцо обороны... Мне рассказывали, что и сейчас еще сохранились оплывшие окопы и столбы с колючкой. Внутри старого замоховевшего сруба, который когда-то служил дотом, выросли разлапистые березы, а в узких, как амбразура, щелях для кругового обстрела свили гнезда воробьи и синицы.
Четыре года назад я получил из поселка Емецк Архангельской области толстую бандероль, в которой был запечатан дневник похода группы школьников-туристов, прошедших тайболу во главе со своим учителем, действительным членом Географического общества СССР С.П.Таракановым. Школьники каждый день по очереди вели записи в дневнике, и вот что я прочитал под заголовком «Чублас»: «На высоком бугре в несколько рядов обнаружили остатки окопов и землянок. Мальчишки начали раскопки, нашли остатки каких-то банок — по нашим предположениям, то ли от иностранных консервов, то ли из-под пороха. Когда ребята собрались уже уходить, отчаявшись найти что-нибудь стоящее, Алеша Пантелеев нашел гильзу, внутри ее лежала целая капсула с порохом. Когда ее вскрыли, порох оказался трубчатым... И еще одна находка: на этом же бугре лежал наполовину сгнивший поклонный крест с резными буквицами, поставленный, видимо, после гражданской войны, так как на нем не было ни одного следа от пуль...»
Я вспомнил, что в книжке Виктора Толкачева, участника лыжного перехода по тайболе, тоже упоминалось о каком-то кресте. «В областном архиве, — писал он, — я рылся в делах губернаторской дорожной комиссии и увидел рисунок верстового столба, похожего на крест. И вдруг вспомнил, что на каком-то безымянном километре стоял вот такой же старинный полосатый очевидец отшумевших лет. А я тогда не сделал снимка! Мы, лыжники, проскочили его... Тот столб столько повидал на своем веку! Он бы мне многое рассказал...»
Можно отречься от своей памяти, но избавиться от нее нельзя. Многое рассказали бы не только верстовые столбы, обетные кресты, окопы, остатки мостов и гатей, но и старые люди, ныне преклонных лет, живущие на берегах Печоры, Мезени, Пинеги, которых по законам военного времени гнали на ремонт тракта, заставляя месяцами безвылазно жить в тайге...
В Вальтеве, что на Пинеге, я нашел Лукина Александра Павловича, который согласился показать нам тайболу. После некоторых раздумий он принял меня и моего младшего сына Кирилла под свое попечительное крыло. «Беговой мужик», как называли Лукина, считался в деревне лучшим рыбаком и охотником. Год назад вышедший на пенсию (а на Севере такая возможность предоставляется на пять лет раньше, чем в средней полосе), он еще сохранил молодецкую стать, порывистость и страсть к путешествиям. О лучшем спутнике можно было и не мечтать. Тем более что в детстве, в послевоенные годы, Александр Павлович работал на тайболе возчиком — развозил почту от Чубласа до Кокорной.
Как сказал Лукин, еще недавно люди вовсю пользовались таежной трассой. В зимние месяцы самые разнообразные грузы — продовольствие, оборудование, горючее, стройматериалы — шли этим трактом в мезенские селения. Дорогу обрамляли еловые вешки, обозначающие проезжую часть, а также деревянные опоры телеграфной и телефонной линии. Двадцать столбов на километр!..
Но «зимняя навигация» по тайболе продолжалась недолго: крутые подъемы и спуски напугали автотранспортное начальство, и тракт закрыли до лучших времен. Лет восемь назад пи-нежанам и мезенцам удалось соединить две лесовозные дороги местного значения, и эта новая трасса теперь используется как зимник для связи с Архангельском.
Что же касается самой тайболы, заметил Лукин, то в качестве ее сомневаться не приходится. Но это относится только к небольшому отрезку дороги, который составляет сто двадцать километров; от пинежского Вальтева до Больших Нисогор на Мезени. Сохранились настилы, гати, кое-где мостовые переходы через ручьи и речушки. Ну а в лесных избах, бывших почтовых станциях, живут нынче только связисты-обходчики и дежурные электромонтеры...
И вот тайбола разматывает свои километры. Старая, не запятнанная шинами и гусеницами тракторов колея из летописных времен. Дорога, рожденная стойким братством пешеходных ступней. Дорога, распятая на тележном колесе и санных полозьях...
Мы не просто шли, а буквально наслаждались ходьбой. Как будто это не изъезженный многими поколениями гужевой тракт, а увеселительная царская тропа. Плавные, обтекаемые повороты, плюшевый сиреневый мох под ногами, манящие просветы сквозь деревья с окнами жемчужной речки Ёжуги и краснощекими щельями-берегами, опутанными разноцветными лишайниками. Ни тебе привычных колдобин, ни пенных разливов бурого месива, не просыхающего даже в великую сушь, ни сирого, изувеченного кустарника по обочинам.
Вокруг тянулись нескончаемые хвойные версты с незаметным переходом от одного оттенка зелени к другому. Как сказал Лукин, это были молодые леса пинежско-мезенского междуречья — не знающие топора и пилы, не слышавшие гула тракторов, где, за исключением охотника и рыболова, давно уже не ступала нога человека.
Вообще, когда он заговорил о том, что начиная примерно с будущего года вся эта лесная зона будет разделана под орех, настроение у него заметно ухудшилось. Очень много людей развелось нынче в лесах, которые исповедуют «машинобожие», говорил Лукин. Конечно, машина освобождает человека от грубой черновой работы. Но одновременно она и лишает его этой работы. Передоверив свои мускулы рычагам и кнопкам, человек перестает чувствовать ее одушевленность, теряет первоощущение материала — дерева. Так, пахарь, сев за руль трактора, лишился мышечной радости, перестал ощущать землю...
— Я, к примеру, брал бы у заготовителей клятву, какую дают будущие врачи: «Не навреди!» — сказал Александр Павлович, прибавляя шаг. — Или же требовал от них сдачи техминимума по охране природы с выдачей специального удостоверения перед тем, как выпустить их в лес. И чтоб было б там записано как в шоферских правах: нарушил правила природного движения — прокол. Получил три «дырки» — убирайся с делянки прочь и забудь сюда дорогу!..
— Боюсь, при такой постановке вопроса дорогу в лес «забудет» большинство заготовителей, — усмехнулся я. — Слишком велика еще сила инерции. К тому же древесина нужна стране именно сегодня и в больших количествах.
— А завтра что — не понадобится?! — мгновенно отпарировал Лукин. — Ведь что получается: вместо отработанной делянки — сплошное черное болотистое поле, где ветра гуляют. И никакого намека на подрост. А ведь черника с брусникой просто так не растут. Им тень нужна... мох, вереск...
Вот у спецпереселенцев, говорил Лукин, что в Кокорной жили, все как у людей было. Они рубили не все подряд, как Бог на душу положит, — а по природному указу, в три-четыре приема рубили. Понимаете? По мере того, как деревья поспевали...
Расступился наконец глухой сосновый тоннель, дорога пошла под уклон, открылись окна пронзительной синевы — и вот она, Кокорная. Бывший спецпоселок лежал в гниющих развалинах, прикрытый сверху молодым леском. Скрипели на ржавых петлях ставни, гнулись под ветром тучные стебли трав на местах бывших сенокосов. Кокорная ушла из жизни тихо и неприметно вместе со своими обитателями, сдалась на милость бурьяну и жучку-древоточцу.
А ведь здесь еще были маслодельный и кожевенный заводы, лесопилка, ветряная и водяная мельницы, кузницы, конюшни, десятка полтора скотных дворов. А поля уходили на все четыре стороны, очень ухоженные были поля — и это несмотря на то, что на их месте в 29-м году, когда пригнали поселенцев, стояли густые чащи и непролазные болота. Ничего привозного в спецпоселке не было, но всего хватало. Сеяли рожь, ячмень, овес, сажали картошку, капусту, морковь, турнепс, много лошадей содержали. А некоторые до того исхитрялись, сказал Лукин, что под окнами бараков выращивали... цветы. И когда человек шел единственной длинной-предлинной улицей Кокорной, он видел сначала именно цветы, а потом уж и сами бараки, по-северному надежно сбитые жилища, совсем не похожие на унылые лагерные времянки, сколоченные из хлипкого теса. (Газета «Звезда», выходящая на Мезени, сообщала недавно: '«Здание восьмилетней школы, перевезенное из поселка спецпереселенцев, поражает своей добротностью. До недавнего времени оно считалось лучшим в районе, самым теплым и светлым. Рубка стен сделана в «чистый угол», а это довольно необычо для наших деревень».) Не давая мне опомниться, переварить информацию, Александр Павлович продолжал выкладывать все новые и новые подробности:
— Овес и ячмень, знаете, какой ростили?! По двадцать центнеров с га! Слыханное ли дело: под боком у Полярного круга — и такой урожай! Вот какими эти нации оказались: все трудности превзошли, все сельхозработы освоили. И леса вокруг сохранили. Рубили, рубили почем зря — а леса после них как новенькие стоят. Вот тебе и «враги народа»!..
Не помню, кто это сказал: от унижения до величия — один шаг, если это шаг к работе, к пробуждению духа... Крымские татары, украинцы, поляки, херсонские немцы работать умели, особенно последние. Не зря говорит русская пословица: немец что верба, куда ни ткни, тут и принялся. Не случайно, что эта разношерстная и разноязыкая масса, насчитывавшая порой до трех тысяч человек, выбрала себе в вожаки хозяйственного немца Фреймана, возглавлявшего спецколхоз «Прогресс» почти двадцать лет. И это под бдительным оком поселковой комендатуры НКВД, которая всячески разжигала национальные страсти, стараясь держать каждый народ в страхе и унижении. Но — странное дело! — никаких раздоров не было. Так говорили мне многие пинежские старожилы, старики, работавшие когда-то в Кокорной. Так сказал и Лукин.
Мы сидели в избе бывшей почтовой станции — единственном сохранившемся жилище, — гоняли долгие чаи, и я донимал его расспросами: как это, никаких раздоров? Не может такого быть, если учесть наше беспокойное, взрывоопасное время...
Александр Павлович растерянно разводил руками, порой не понимая, чего я от него добиваюсь.
— Охранники меня били — это я помню, бригадир тоже поколачивал. А вот из «гансов» или «чучмеков» никто даже голоса не повысил. Вот вам крест, ежели вру! Детская память — она как увеличительное стекло...
Александр Павлович хорошо помнил, как собирались обычно здесь, в этой комнате, тут совещания всякие проходили. Шумели, галдели, ругались (по-русски, кстати, ругались). А вот чтобы обидеть кого или за грудки схватить — этого не было. Бывало, татарин в угол тихонько отойдет — и давай молиться: «алла» да «алла»! И никто на него глазом не поведет. Уважали обычай, говорил Лукин, понимаете? А хохоту тут стояло — ой-ей-ей! Без того нельзя, чтоб не погалдеть и зубы не поскалить. Особливо украинцы с поляками старались — «гансов» шуточками донимали. А те только усмехаются да отмахиваются: некогда, мол, братья-славяне, смеху-ечками заниматься; план, мол, горит, да и Фрейман, того гляди, заявится...
— Здоровый был мужик Фрейман, он ко мне хорошо относился, всегда семечками угощал. Всяко, как ни приеду сюда, в ладошку насыплет. А ведь у него у самого дети были, мог бы и для них сэкономить. Такой человек был Валентин Эмильевич. Для каждой нации слово имел особенное, заговоренное... А уж матерщинник был — у-у-у! В бога, в душу, в корыто, в телегу, в крестителей и их заместителей...
А еще помню... — Лукин повернулся к моему сыну: — Сходи-ка, Кирюша, за водой, а то у нас в чайнике ничего не осталось... А еще помню одного татарина шебутного. Князем его звали. Веселый был до чертиков! Все кричал, куда ни войдет: «Слава товарищу Сталину!» Ему говорят: чего ты орешь, балда? Вохра услышит — срок новый получишь или на этап отправят. А он все «слава» да «слава» — никого не боялся... Когда, говорит, меня в ссылку брали, я был такой толстый и жирный, что ходить не мог. Живот — как пивной котел, даже больше. Потому, говорит, меня и женщины не любили. А теперь я стал тонкий, звонкий и прозрачный...
Рано утром мы отправились в Чублас, и дорога была все такая же наезженная и накатанная, с настилами, гатями и мостовыми переходами; жаль, что сейчас старушка тайбола превращается в памятник самой себе...
Ну сколько еще протянет эта дорога, если взглянуть на нее хозяйским глазом? Ну двадцать лет... ну тридцать. А ведь когда-то тайбола текла по векам и эпохам, как река, — неизменная и полноводная. Хорошо поработали сто с лишним лет назад архангельские мужики. Справно содержали ее и высланные инородцы, оставив добрый след в душах людей! И если мы действительно ценим историю, то, уверен, найдем и средства, чтобы поддержать тайболу, обновить хоть кое-где верстовые столбы, рубленые мосточки, почтовые станции, которые могли бы стать приютом для охотников и рыболовов. А большие поклонные кресты говорили бы нам о тех, кто жил когда-то на этой земле и кого уже не стало...