Горы начались после Барды, древней столицы Азербайджана. Невысокие и пологие, они были покрыты голым лесом, сквозь сучья деревьев белел на земле снег.
Потом дорога пошла по ущелью реки Тертер — она вела в Кельбаджары, районный центр.
Пожалуй, удачно я выбрал время для поездки зима — лучший фон для рассказа о старости. Скоро начнет таять снег, побегут с гор ручьи, и поток Тертера смоет дорогу.
Зимой же река на половину скована льдом, и дорога белая, и белая шапка Мровдага, и белыми будут мои старики.
Проехали висячий мост, протянутый над Тертером По шатким дощечкам его, держа за повод коня, шел мужчи на Мост был привязан к деревьям.
Как цепко держатся деревья за скалы! В этом диком ущелье почти нет земли, и корни деревьев вползают в гранитные трещины. Зеленые елки торчком вырастают прямо из отвесных стен пропасти. И так до самой вершины.
Что взять за символ — саму эту реку, такую обычную на вид, но которая станет весной могучей, или вросшие в скалы деревья? У кого старики научились так долго жить?
А вот наконец и тоннель. «Газик» въезжает в него, прощупывая стены фарами. Пропал шум реки. Сейчас мы проедем тоннель, брызнет свет — и начнется страна долгожителей.
Ущелье неожиданно раздвигается и остается позади. Перед нами — засыпанная снегом долина, которую разделяет надвое черная змея реки Тертер. Впереди долину замыкают пологие горы, отделив этот тихий мир от остального человечества. И «газик» наш еле ползет по дну белой чаши, по склонам которой рассыпаны домишки.
— Вот оно, это селение,— говорит мой спутник, сотрудник кельбаджарской газеты «Енилик» Нуру Аскеров. — Вот оно, это селение,— повторяет он,— Касым бина кенд. Перевести можно так: селение дома Касыма. По существу, живет в нем одна семья — представьте себе! — дети, внуки и правнуки Касыма. Когда-то Касым поставил здесь дом, прожил около ста тридцати лет и оставил после себя потомство — вот это селение, в котором живет около двухсот человек.
Мы выходим из машины в морозную тишину окруживших нас гор.
Горы, прозрачнейшие горы со всех сторон, и вершины их почти сливаются с небом. От снега все белое и крыши домов, и улицы между домами. Над крышами вьется дымок. И запах его доносится даже до нас, стоящих внизу у Тертера.
По камешкам переходим реку и поднимаемся в селение. На площади нас встречают мужчины в бараньих папахах, трясут приветственно руки и на какой-то вопрос Аскерова громко и разом хохочут.
— Спросил у них кто самый старый? Кино о нем снимать будем — они смеются — самый старый вчера умер? Мы, говорят, опоздали,— повернувшись ко мне, объясняет Аскеров.
— Что же смешного — человек умер? — недоумеваю я, оглядывая мужчин. Они стоят, окружив нас, в накинутых на плечи полушубках и, опираясь на палки, весело разглядывают приезжих. Лица их темные, крепкие, усатые, с черными густыми бровями, на которые свисают еще завитки бараньей шерсти от папах, а в глазах — выражение детское, мягкое, я бы сказал — шаловливое.
— А чему огорчаться? — говорят они мне. — Жил человек хорошо и умер хорошо. Вот нам и радостно.
Мужчина, одетый в форму лесника с зелеными петличками, приглашает нас в гости.
Поднимаемся в каменный, сложенный из речных голышей дом под двускатной крышей, и на стеклянной веранде садимся вокруг раскаленной «буржуйки».
Изнутри, сквозь переплеты окон веранды, кажется, что горы обступили нас вплотную, их волнистые склоны медленно, словно мамонты, ползут мимо. Ветер скатывается с них на наш маленький домик, стоящий у реки, шумит тяжело и ровно, с силой наваливаясь на веранду. Позвякивают стекла.
На веранде тепло. Печка красная от жара, как кирпич. Сидим на коврах и пьем крепкий чай из армуды — стаканчиков, по форме напоминающих грушу, колотый сахар лежит на блюдечке.
Из темноты внутренней комнаты по является хозяйка, большой живот ее подвязан широким шерстяным платком. Голова обмотана темной шалью, кончиком которой она прикрывает рот. Женщина принесла нам мед.
Я прихлебываю чай и рассматриваю хозяев. Кого же снимать? Мужчины вокруг меня молодые, старух тоже не видно.
— Так кого же снимать? — спрашиваю я Нуру Аскерова.
— Можно хозяина дома, Рустама киши. Лесник — человек веселый, играет на сазе, поет, кажется, пишет стихи. Одиннадцать детей Скоро — вы видели — будет двенадцать.
— Так он же не старый,— говорю я — Фильм должен быть о долгожителях.
— В Алмалыке живет Гюляндам гары. Я видел ее год назад — все еще ездит верхом. Ей больше ста сорока лет. Говорят, она родилась в 1837 году.
— Вот это другое дело,— воскликнул я. — Больше ста сорока! Поразительно! Она родилась в год смерти Пушкина. Нужно будет непременно к ней съездить.
Но с отъездом мы не спешили, снимали зимние горы, селение, людей и ждали праздник Весны. Уже солнышко стало припекать, на склонах съехал снег, и на черных плешинах пробилась короткая зеленая травка. Тогда и собрались все старики на танец Оленя — Марал оюну.
Весенние игры! На площади перед сельсоветом расстелили громадный бордовый ковер. Но и его не хватило, чтобы разместиться всем зрителям. Тогда из домов понатащили другие ковры, поменьше, и устлали ими всю площадь. Старики уселись, образовав в центре круг. Белобородые, в бараньих папахах. Кое-кто курит трубки с длинными мундштуками из кизила. Спокойно сидят. Ждут. Перебирают в руках четки. Позы, полные достоинства. Четки красивые, из янтаря, на конце кисточка из шелковых нитей, у иных четки сделаны из полированных персиковых косточек.
Но вот в круг вошли музыканты думбекчи — барабанщик, кеманчи и тарист. Сели. Смолк галдеж зрителей.
Ударил по струнам тарист, надтреснуто заныла кеманча, хватая грустными, жалующимися звуками за сердце, подчеркивая ритм, забил думбул — барабан и вдруг умолк. Вместо него звякнул деф — и сразу запел человек. Тем же печальным голосом, что кеман ча, ханенде — певец запел о трудной судьбе оленя, когда в горы приходит весна. Сходит со склонов снег, и белый олень так хорошо виден врагам и волку, и рыси, и человеку. Еще не взо шла трава, не распустились почки, ешь, олень, горькую кору, горькую, как судьба твоя, и бегай стремглав от врагов.
Так, приложив к щеке деф, пел ханенде.
В круг вошел, улыбаясь, девяностойлетний Мехрали киши.
В левой руке он нес красную бархатную накидку. Она была увенчана головкой оленя, сделанной, по видимому, из папье маше, с кроткими глазками бусинками и рожками, украшенными стеклярусом.
Мехрали киши остановился на середине круга, нырнул под бархатную накидку и опустился под ней на четвереньки. Головка оленя завертелась под ритм думбула и, покачиваясь, вписалась в мелодию песни.
Олень медленно двигался по кругу. Сидящие на коленях у стариков дети взвизгивали от восторга и прятали лица, когда голова оленя наклонялась к ним. Кто-то протянул оленю четки, покачивая ими перед его мордой, но олень мотнул головой — и четки выпали из рук Может быть, олень трубку хочет? — ее протягивает, улыбаясь, другой старик. Нет, и от трубки олень отказался принюхавшись.
Жалобно ныла кеманча, полз по кругу олень и что-то просил у людей. Уже начала склоняться набок его голова изображая упадок сил или близкую смерть, когда один из сидящих наконец сжалился, вынул изо рта изъеденную палочку мундштука и полез в карман. И на твердой, морщинистой ладони появилась кучка зерен пшеницы.
Олень замер и потянулся к ней мордой. Кеманча умолкла. Олень вздыбился, человек встал на ноги и сбросил с себя накидку. Пересыпав зерно в свою руку, Мехрали киши широким взмахом рассыпал его вокруг себя Это означало настала весна, пора бросать в землю зерно, пора начинать полевые работы
На следующий день мы поехали в Алмалык в гости к Гюляндам гары.
Пересекли долину, часто встречая на своем пути небольшие озерца с железистой, красной водой — источники Истису. От озер над долиной поднимался пар. Мы остановились, чтобы попробовать воду. На камешках, окаймлявших озеро, были кем-то оставлены кружки, стаканы. Сучья, лежащие на дне, покрытые бурым солевым налетом, напоминали кораллы. Вода на вкус оказалась кисловатой. Местные жители не только пьют из этих озер, но и купаются в них круглый год. Исти-су в пере воде на русский означает: Горячая вода. Километрах в тридцати от этой долины расположен всесоюзный курорт Исти-су со здравницей, с промышленной разработкой источников.
Гюляндам гары жила на склоне горы в большом доме из дикого камня с крышей из щепы. Двор был окружен оградой из жердей и служил загоном для скота. Приподняв жерди, мы проехали к дому.
Из дверей вышла худая, высокая женщина в черной складчатой юбке до пола, кофте из бордового бархата, по верх которой спадал платок, закрывающий голову и плечи. Судя по легкой и быстрой походке, которой она шла к машине, я бы дал ей лет шестьдесят от силы. Однако это была Гюляндам гары. Глаза у нее были острые, живые, ироничные. Она подошла, мельком оглядела нас и, встретив мой пристальный взгляд, усмехнулась.
— Ему бы так на молоденьких смотреть!
Гости рассмеялись.
— А я уж стара для него,— и, поведя плечом, подбоченясь, повела нас в дом.
Я сразу же спросил, сколько ей лет, она кокетливо прикрыла ладонью рот.
— Очень много. Стыдно даже сказать. А зачем тебе?
Нуру пришел на помощь
— Кино о тебе хочет снимать. Расскажи об Ашуге Алескере.
Ашуг Алескер, известный всему Востоку народный поэт и сказитель дастанов (Дастан—поэма, сказание, былина, эпос.), жил в этих горах более ста лет назад. Как-то на свадьбе он увидел молодую красивую женщину по имени Гюляндам и посвятил ей стихи, которые поет сейчас весь Азербайджан. «Чтобы тебя увидеть, мир отдам». Но никто, наверное, и не подозревает, что та самая легендарная Гюляндам жива, прекрасно помнит Ашуга и охотно вспоминает о нем.
— Родом он был из Геокчая, а у нас пел на свадьбах.
— А какой он был из себя, Ашуг Алескер?
— Был он высокий, красивый, а на голове — черная высокая папаха.
— А песни помнишь, какие он пел тебе? — не отставал Нуру.
— Ну, не буду же я тебе петь их сейчас!
— Хоть одну две строки. Для русского гостя. Хотя бы вот эти «Зеленые джорабы, как листики блестят».
— «Ну, пощади, открой мне дверь, а люди нам простят»,— сказала она нараспев, прослезилась и засмеялась. — Старуха а пою про любовь.
— А родилась ты в этих местах? — спросил Нуру — Никуда не уезжала?
— Вон тот дом, где я родилась,— показала она в окно на развалины — Камень даже не выдержал. А я все живу. Только муж увозил меня к себе.
Гюляндам гары вышла в соседнюю комнату и вернулась с большой рамой под стеклом.
— Вон теперь у меня сколько внуков. От семнадцати детей моих.
В раме под стеклом, как мозаика,— множество фотографий сыновей, внуков, правнуков и праправнуков. Фотографии маленькие — паспортного формата, иначе всех не уместишь.
Она с гордостью стала рассказывать про каждого кто кем стал, где сейчас. Я же, вслушиваясь в незнакомый язык, вглядываясь в эту женщину, думал о загадочности ее жизни, забежавшей так далеко вперед. Разве эта женщина одинока? Разве тоскливо ей жить так долго? Нет! Семья разрослась настолько, что не умирающие старики, а непрерывно рождающиеся дети наполняют ее, Гюляндам, жизнью, заряжают ее оптимизмом...
Вдруг, легко поднявшись с ковра, Гюляндам поманила меня и Нуру за собой.
Вошли в полутемную комнату. Гюляндам-гары зажгла свет и села на тахту с разбросанными по ней маленькими подушками. Взглянув на меня снизу вверх, показала мне место рядом с собой. Я сел. Теперь прямо перед моими глазами было ее лицо с сеточкой морщин на щеках; в мочках ушей я разглядел дутые золотые шарики сережек. Такие видел в музее. Их носили персидские модницы начала прошлого века.
Улыбаясь, я взял в руки ее ладони, стал разглядывать линии. Они были глубоко врезаны в кожу, как в кору старого дерева; у запястья руку обхватывало не два, не три, а четыре кольца, по этим кольцам предсказывают длительность жизни.
— Верите в хиромантию? — спросил, подсаживаясь к нам, Нуру Аскеров.
— Нет,— сказал я.— Не верю. Но интересно, в чем разгадка ее такой долгой жизни? В чем причина?
— Я думал об этом,— откидываясь на подушки, разбросанные по тахте, начал Нуру.— Причина здесь не одна, причин несколько. Самая первая, самая главная — оптимизм. Здесь любят жить, и любят жить долго. Если кто-нибудь умирает в девяносто, удивляются: как? почему так рано? И начинают острить: наверно, ему не понравилось с нами. Здесь над смертью смеются, а не боятся ее. У этих людей почти нет отрицательных эмоций, все на свете их радует и ничто не огорчает. Это не воспитание, это мироощущение, понимаете? Если ты абсолютно здоров, тебя все должно радовать, если ты злишься на что-то, значит, ты заболел. Так с нами бывает в детстве, потом повседневные заботы отбивают охоту радоваться. Здесь же люди стойко хранят в себе радостные эмоции. Да и сама жизнь в горах не предлагает, пожалуй, стрессовых ситуаций... К тому же чистая вода, чистый воздух,— продолжал Нуру.— Почти нет дыма и пыли. Ездят здесь до сих пор на лошадях, ходят пешком. В этих краях множество минеральных источников, которые дают организму необходимые для жизни микроэлементы. Еда — всегда свежая, богатая витаминами. Свое молоко, мясо, масло. Даже хлеб они едят выращенный своими руками. Каждая семья выпекает лепешку по своему вкусу, и лепешки эти съедают с удовольствием. Это хлеб их земли, хлеб их родины...
Когда мы возвращались в Касым-бина-кенд, Нуру сказал:
— Героя для фильма мы нашли, не правда ли? Теперь увидите Гюляндам-гары еще и на празднестве...
— Каком?
— У Рустама-киши дочь родилась.
— А сколько ему лет?
— Как вы думаете?
— Пятьдесят.
— Это он выглядит на пятьдесят,— улыбнулся Аскеров.— Ему уже сто один год.
— Не может быть! — вырвалось у меня.
— Хотите поднимем старые книги, и вы убедитесь. Лесником он значится еще с 1896 года. У него даже бляха хранится с тех пор. Вы попросите ее показать...
К двадцать пятому марта был закончен ковер в честь рождения дочери Рустама-киши.
Ковер выткали двоюродные внучки новорожденной и вынесли на дорогу. Ткали его долго, почти два месяца, и я часто заходил смотреть, как двигается работа. Девушки сидели на полу у окна перед ковроткацким станком и мелкими движениями — петельками, петельками — наносили на поле узор. Над головами девушек, на отполированной до глянца перекладине, висели клубки разноцветной шерсти; делая очередной узелок, ковровщица обрезала нитку острым ножом, как травку... Только, пожалуй, в таких вот удаленных уголках Азербайджана еще и ткут ковры вручную. Работа тяжелая, трудная, долгая. А выткав, бросают ковер на дорогу: пусть топчут его прохожие. От этого он станет только лучше — распустятся скрученные нитки ворса, ковер станет упругим.
Качество ковра ручной выделки проверяется так: сложи его свернутым в трубку на пол — он должен развернуться сам...
Гюляндам-гары приехала верхом на низкорослой лошадке, с обеих сторон седла было приторочено два ковровых мешка-хурджина с гостинцами. Приехала, спешилась, взглянула на новорожденную — и сразу принялась за работу.
Вскоре она уже раскачивала во дворе маслобойку — полое бревно, подвешенное на веревках, покрикивала на детвору, давая задания, поучала невесток, режущих тут же мясо и перебирающих рис.
Подошел председатель колхоза, один из внуков Гюляндам, и отпустил какую-то шуточку о ее неуемности и энергии. Старуха тут же остановилась и парировала:
— Ты меня с собой не равняй! Была бы я председателем... Ты разве хозяин? Для детей моих клуб до сих пор не построил.
Председатель, пристыженный, отошел.
...Во дворе стоял дым столбом от готовящихся блюд. Кипели громадные казаны с пловом, в печках-тандирах пекли чуреки.
Мне, гостю, отломили кусок только что выпеченной лепешки, из разлома еще шел пар. Ножом прорезали щель и ломте и затолкнули в нее масло.
Хлеб был с привкусом какой-то травки, так пекут только в Касым-бина-кенде.
К началу торжеств, когда съехались родственники, решили на память сфотографироваться. Громадная толпа покинула селение и зашла за гору, на противоположный склон. У подножия почетного места, поближе к фотографу сели самые старшие. Чуть выше — по-младше, а на самом верху, на фоне неба, кривлялись фотографу подростки, недовольные тем, что их загнали там далеко. Самые маленькие, самые любимые, самые сладкие сидели на руках стариков, вжимаясь им в грудь тепленькими спинками. Гюляндам-гары посадили внизу, в центре, в окружении ее детей. За ее спиной, поднимаясь в гору шел ее род.
Пир, который устроили родственники Рустама-киши в честь рождения дочери, опрокидывал все мои представления о геронтологии. Еще денька три назад я все пытал Рустама-киши:
— Наверное, больше молочное любите, а? Сыр, масло, кислое молоко?
— Почему? — удивлялся лесник. — Я люблю мясо.— И, понизив голос, пояснял: — Чтоб в ногах сила была.
— Ну а едите мало, наверно?
— Мало? Сколько положишь, вся съем. Целый день могу есть, и все мало,— смеялся он.
Обескураженный, я отходил от Рустама-киши и причаливал к Гюляндам-гары.
— Мясо любите?
Она снисходительно оглядывала меня.
— Люблю. Только чтоб жирный был. Зачем спрашиваешь?
— Хочу городских научить, чтоб долго жили. Что скажешь? Что мне им передать?
Улыбаясь тысячью морщин, женина мудро советовала:
— Пусть много работают и радуются жизни...
...Зазвенели струны, и потекли стихи которые лесник импровизировал: «Поспорили как-то река и валун: кто дольше из них проживет? «Тебя высущит солнце,— сказал реке валун.— А зимою скует мороз».— «Не страшно! — смеялась под солнцем река, превращаясь в пар.— В горах я прольюсь дождями. И снова вернусь назад». Прошла тысяча лет. Валун превратился в песок, а река по сей день все течет и смеется...» Так пел, играя на сазе, лесник...
Дом Гюляндам-гары давно разрушился от времени, а она все течет и течет, как река, потому что она живая и ей не страшны перемены. Люди как реки подумалось мне, и, как реки, должы жить вечно. В том, что мы все-таки смертны, кроется какая-то ошибка.