Без сожаления прощался я с Чарджоу. Еще не наступил май, а в пыльных безлюдных улицах, где не на чем глазу задержаться, уже плавился зной. И очень хотелось верить, что там, куда я спешил попасть, — в Хивинском оазисе — слово-то какое: «оазис!» — все будет выглядеть совсем иначе: и яркая майская зелень, и прохлада арыков, и неповторимое очарование восточной старины...
С оказией мне повезло: в низовья Амударьи шел катер с баржей, куда меня и сосватали по знакомству. Несложно было представить, сколько новых городов и поселков увижу я по берегам великой Аму.
Памятуя, какие огромные базары встречались мне некогда на берегах Волги, я не сомневался, что и здесь встречу не менее шумные торжища. Поэтому, взяв с собой из припасов всего лишь пяток пирожков с капустой, я настроился на приятное путешествие.
Забегая вперед, скажу: прошел уже не один десяток лет с тех пор, а я до мельчайших деталей помню это плавание...
На барже верховодил грузный бородатый шкипер. Манеры его были медлительны, исполнены достоинства, а долгополый бухарский халат и цветастый тюрбан на голове красочно дополняли обличье хана, каким я представлял его себе по кинофильмам.
— Качкар! — ткнул он себя в грудь кургузым, лоснящимся от жира пальцем.
Вторую половину команды звали Раджаб. Худому мосластому матросу едва исполнилось восемнадцать. За это время он успел окончить три класса начальной школы и вдоволь попасти овец, зарабатывая на пропитание большой семьи. Самой заветной мечтой его было пойти в армию. Там, говорят, научат грамоте и можно играть в футбол.
Буксирный катеришко, натужно урча, вытащил нашу баржу на стремнину и поволок за собой. Заплескалась за бортом рыжая, неуемная Аму.
Накануне в гостинице я провел дурную ночь. В номере на двоих соседом моим оказался высохший, как мумия, бухгалтер передвижного зверинца. Придя из ресторана возле полуночи, он жаждал поделиться со мной своими горестями:
— Нет, так жить не можно! — скрипуче возвещал он. — Так жить — лучше совсем не жить. Ты слушай! Удав был — сдох — списали. Волк был — сдох — списали. И ездим, и ездим. Что осталось?.. Одни убытки...
Я задремал под его бормотанье, а очнувшись, услышал:
— Нет, ты подумай. Как жить? Удав был — сдох — списали. Волк был — сдох — списали. Тигр был...
— Сдох, списали, — сквозь дрему подсказал я.
— Справедливо говоришь. А что имеем в итоге?..
В итоге я имел наутро больную голову и сонливость, которая не развеялась даже на барже. Самое время было отоспаться.
Когда я вошел в каюту, Раджаб сидел на своей койке с потрепанным томиком рассказов Чехова на коленях и тискал в длинных костистых пальцах огрызок карандаша.
— Письмо пишешь? — спросил я. Вместо ответа он протянул мне тетрадь, где вкривь и вкось толпились буквы русского алфавита, иногда сливаясь в слова.
— Пиши, — попросил он.
— А что писать?
— Сам знаешь.
Я написал три слова: «Дверь, река, небо» и предложил прочитать их. Раджабу были известны все буквы, кроме одной. Битый час я пытался объяснить ему, что такое мягкий знак, которого не было в туркменском, и когда в конце спросил, что это за буква, он радостно сообщил: «Мягкий булочка».
Вошел Качкар, покосился на наши старания и буркнул, стукнув себя полбу:
— Девяносто девять.
Очевидно, по его убеждению, в голове у матроса не хватало одного винтика до ста, так что напрасно тратить с ним время. Я же убежден был, что все дело в умении объяснить урок, и настырно пытался добиться своего.
Когда Качкару надоели наши старания, он взглядом отослал матроса на палубу и завел со мной беседу о том, как ценят на реке его опыт. Таких ветеранов, как он, которые плавали по Амударье еще до войны, в пароходстве почти не осталось.
— Значит, нравится работа? — спросил я.
Он поморщился, ответив, что заработки стали совсем хилые, и вдруг оживился, вспомнив, как жил здесь в войну. В низовьях реки муку покупал за сто рублей килограмм, в верховьях продавал за тысячу. Виноград в верховьях тоже дорогой был. Набьет им, бывало, полную каюту, сам на палубе едет.
— На фронт не брали? — спросил я.
— Зачем на фронт?.. Военкому сунешь, сколько надо, — и никакого фронта. Вот жизнь была! — воодушевленно засверкал он глазами. — Бабы голодные вповалку лежали. Какую хочешь выбирай. Сала, водки купишь — и в каюту.
— Так уж «какую хочешь»? — недоверчиво переспросил я.
— Какие упрямые — с голоду дохли. Где к берегу пристанем, там ночью и хоронили. Вай, сколько хоронили...
У меня в глазах потемнело. И даже не потому, что сам я мальчишкой в то грозное лихолетье откатывался с толпой беженцев через эту пустыню в глубь страны и, может быть, кто-то из тех сердобольных соседок по купе, что делились со мной скудными припасами, умирали потом здесь от голода на виду у жиреющего на чужом несчастье Качкара.
Сам хвастливый цинизм его, неприкрытое торжество тупой сытости так и напрашивались на оплеуху. Но не привык я выяснять отношения таким образом. И, не дослушав откровений шкипера, вышел на свежий воздух.
Обтянутая драной футболкой спина Раджаба мерно сгибалась над палубой. Он драил шваброй досчатый настил.
Широко и привольно раздалась в этом месте Аму. Пятна грязной пены неслись на стремнине наперегонки с баржей. Бурые берега в сизоватых плешах такыров навевали тоску своим однообразием. Пропылила вдали полугорка. Проводил нас долгим взглядом верблюд. И снова не за что глазу зацепиться.
Появился Качкар, прищурясь, объявил, что собирается варить плов. Я отказался трапезничать с ним, сославшись на сытость. Хотя — какая там сытость: пирожки пролетели, едва мы отчалили от берега, и обеденное время напоминало о себе тихим ворчаньем живота.
Оставалось лишь ждать, когда баржа пристанет к берегу и я смогу купить на базаре знаменитые чарджоуские дыни,
изюмный виноград да пышный пресный патыр, еще хранящий в себе дымный запах круглой глиняной печи — тандыра.
Сладковато потянуло жженым солодковым корнем. Качкар растопил железную «буржуйку». Корень солодки, или, по-иному, лакрицы, который доставляли на барже с низовьев Аму, —ценнейшее лекарственное сырье. Без корня солодки не обойтись в пивоваренном и кондитерском производствах. Его за валюту издавна покупают зарубежные коммерсанты как основу будущей жвачки. И на тебе — в печку тот корень. Лень набрать на стоянке сушняка, разбросанного по берегам, вдоль заросших деревьями тугаев.
Амударья катила свои волны желтая, безучастная ко всему, что тащила с собой в низовья: к рогатым куртинам.
Пустынные берега не оживляло ни единое строение или деревце. Песок и песок, куда ни глянь, да глянцевитые блюдца такыров. Кое-где причудливо изрезанные берега высились наподобие древних башен, но стоило подплыть к ним поближе, как руины превращались в осыпи и утесы. Лишь на горизонте тонкой полоской зелени да крапинами домов напоминало о себе жилье человека.
Вспомнилось, что Амударья, по-арабски Джейхун, или «Бешеная», названа так не случайно. Каждый год река стремительно меняет свое русло, круша при этом все, что попадается на пути: дома и дороги, заросли тугаев и древние курганы...
Выходит, напрасно я ждал городов и многолюдных базаров на этих берегах. До самого Ургенча, где в низовьях река ведет себя посмирнее, не видать мне ничего из съестного.
Едва я зашел в каюту, как Раджаб поднял тетрадь над головой и радостно объявил:
— Мягкий звездочка!
Пора было начинать ученье сначала.
Качкару явно не по нутру было старание матроса. Мне показалось, что он принадлежал к той породе узбеков, которые считают свою нацию «арийцами Востока», и простодушный туркмен, дитя пустыни Раджаб, представал в его глазах всего лишь быдлом, человеком третьего сорта.
Поглядывая на нас исподлобья хитро-мудрыми, в морщинках глазами, Качкар не забывал доставать из кожаного мешочка и закладывать под язык очередную порцию сероватого, рассыпчатого наса — слабодействующего наркотика.
Была в этом взгляде житейская снисходительность: «Старайтесь, старайтесь, все равно проку не будет, уж я-то знаю. Матросить этому голодранцу всю жизнь или грузить на пристанях. Так уж начертано судьбой, и никуда от нее не денешься, не свернешь».
Но было во взгляде и еще нечто потаенное, что он не хотел выказывать никому. Наверное, то было опасение: вдруг да поддастся наука Раджабу и отправится он учиться в город. А другого такого молодого да исполнительного матроса не скоро найдешь...
Работы на барже немного: отдать да принять якорь, поддерживать чистоту да прислуживать шкиперу во всех его не столько приказаниях, сколько прихотях: подать то, принести другое. Много ли найдется желающих не служить, а прислуживать здесь?..
От ужина я отказался уже без всяких объяснений, и шкипер, разглядывая меня с понятливой усмешкой, пожелал гостю спокойной ночи.
Я засыпал, прислушиваясь, как у крутояра с тяжелыми вздохами оседают в воду пласты песчаного грунта. Аму работала без передышки. «Где ж те безымянные могилы беженцев военных лет, которыми пестрели некогда эти берега?» — вяло подумалось сквозь дрему.
Проснулся я, когда на стенах каюты играли отраженные от воды блики солнца. Мы плыли. Новый день не сулил никаких радостей.
Ни для души, которой обрыдла монотонность этих берегов, ни для плоти. Не оставалось сомнений, что в этот день приглашений к столу не последует. Более того, шкипер постарается, чтобы в обеденный час запах вареной баранины свирепствовал в каждом уголке старой баржи.
Так все и было. Некоторое разнообразие в наше плавание вносили лишь стаи розовых фламинго да белых пеликанов, которые подпускали катер довольно близко и лениво тянули к берегу над самой водой.
Встав с двустволкой на носу баржи, шкипер азартно палил вслед птицам и срывал в ругани свою досаду, мешая узбекскую речь с русскими матюгами.
Перед полуднем следующего дня катер причалил к шаткой пристани, за которой высилась цистерна с горючим. Далее тянулись тугаи — густые заросли камыша, солодки и ивняка.
Едва баржа встала на якорь, из зарослей вывалилась толпа пестро одетых старцев и загомонила при виде шкипера.
Раджаб сбросил трап, и Качкар величественно, как богдыхан, сошел на берег с авоськой в руках. В авоське колыхалась груда кисетов с тем самым насом. На пристани тотчас развернулась торговля.
А я, узнав, что до ближайшего селения, где есть магазин, всего четыре километра, решил сделать марш-бросок.
В аул вела всего одна тропа, так что угрозы заблудиться не было. Риск заключался лишь в том, успею ли сгонять туда и обратно за два часа, отведенных капитаном катера на стоянку. Впрочем, какие могли быть сомнения: восемь-километров за два часа... Чего проще!
Тропа вилась прихотливо, огибая сырые низины. Высокие щетины камыша справа и слева оставляли узкий не то проход, не то лаз, а жесткое сплетенье корней под ногами не давало набрать скорость.
И все же... На исходе первого часа тугаи расступились, и показалась россыпь приземистых глинобитных домов. Первый же встречный — бойкий парнишка объяснил, что магазин сегодня закрыт — продавец уехал в другой аул, а оттуда — в третий. Он один на три магазина. Однако, если нужен раис — председатель, то дом его вон там, на горке.
Ну что ж, на худой конец, раис так раис. Может быть, продаст что-нибудь со своего огорода.
Возле большого, с верандой дома председателя бродили куры. В просторной комнате я застал почтенного седобородого старца и двух женщин. Сидя на ковре, они пили чай. Мне тоже поднесли пиалу с чаем, прежде, чем я успел объясниться. Без этого знака внимания, согласно здешним обычаям, беседа состояться не может.
Обжигаясь, я выпил пиалу чая, мне тотчас добавили еще и еще, пока я не поставил пиалу вверх дном.
Хозяева плохо понимали по-русски, и я, встав в позу, начал объясняться более жестами, чем словами:
— Патыр бар?
— Иок! — отозвался старик.
— Кура, яйка бар?
Он переглянулся с молодками. Те молчали.
Я сложил пальцы в кольцо:
— Ко-ко-ко бар?
Старик кивнул молодке, и та тотчас принесла десяток яиц.
— Сколько стоит?
Старик помотал головой. Пришлось достать из кармана горсть «серебра» и начать торговлю. Старик брал из горсти по одной монете и все заглядывал мне в лицо: «Не взял ли лишнего?» А я поглядывал на часы: до отхода баржи оставалось менее часа.
На двух рублях я сжал кулак, и старик удовлетворенно хмыкнул.
Пора было не идти, а бежать обратно, но старик взял меня за руку и требовательно потянул в другую комнату. Каково же было мое удивление, когда оказалось, что там обедают четверо мужчин. Один из них оказался председателем, вполне сносно говорящим по-русски.
Так какого же лешего я устраивал пантомиму?..
Но прежде чем удалось довести разговор о деле, мне налили пиалу чая. Предложили отведать и лагман, от которого так аппетитно пахло бараниной, но какой там лагман! Время, время...
Зажав в кепчонке десяток яиц и лепешку, я бросился к реке.
«Опоздал! Опоздал! — стучало в голове. — Неужто не подождут?»
Как не упал ни разу, запнувшись за цепкие корни, одному Богу известно. Но вот блеснула сквозь поредевшую листву и гладь Аму, и такая родная баржа. Стоит, не движется.
Я разжал пальцы, стиснувшие кепчонку. На дне ее среди скорлупы мотались три целых яйца. Остальное я тут же выпил.
Как рассказали мне катеристы, по истечении двух часов шкипер сговаривал их отплыть. Якобы я уже доехал до места и не вернусь. И если бы не взбунтовался вечный молчальник Раджаб, еще не известно, удалось ли бы мне продолжить плавание на той же посудине. Схватив мой фотоаппарат, матрос, размахивая им, побежал к капитану катера: «Стойте! Разве может совсем уйти человек, оставив на барже такую ценность?..»
Похвалив Раджаба за выручку, я оставил ему на память блокнот и авторучку, задав урок: каждый день переписывать по страничке из той самой книги Антоши Чехонте.
Под вечер слева по борту замаячили контуры городских кварталов — Ургенч.
Я попрощался с Раджабом и, уловив момент, когда мы проплывали вблизи крутояра, спрыгнул на берег.
Пока видна была баржа, с кормы ее махал мне рукой худощавый отрок пустыни.