Не оставляя без внимания функционирование "конституции", которую он сам издал, Сулла все же отошел несколько в сторону и распределял теперь свое время между Римом и виллой в Кампании. Ему нужно было закончить редакцию своих "Мемуаров" в двадцати двух книгах, и историко-литературная активность забирала у него большую часть времени: труд был начат уже довольно давно, но теперь он должен был сделать синтез всех документов, Собранных в течение многих лет (корреспонденции, официальные доклады, личные записки), и в особенности отдать отчет о своей деятельности во время диктатуры.
От этого труда до нас дошло только три маленьких фрагмента из нескольких строчек (в форме изречений), которые не позволяют составить представления по его поводу; можно сказать только, что язык, на котором оно написано, кажется, свидетельствует о поиске равновесия между архаичной традицией летописцев и новаторскими требованиями литературного языка, которые значительно развились.
Но историческая деятельность не отвлекала Суллу ни от его обязанностей гражданина и сенатора, ни от его увлечения театром, ни от его набожности. Он приезжал в Рим, как только на рассмотрение сената ставились важные вопросы, в частности дела Испании, потому что два промагистрата, отправленные туда, чтобы победить Сертория, испытали серьезные поражения: Метелл Пий, проконсул Западной Испании, ставший свидетелем разгрома своих войск Серторием, и его легат, пропавший со всей армией, доверенной ему; подумывали отдать приказ проконсулу Галлии Трансальпийской прийти на помощь, потому что Марк Домиций Калвин, пропретор центральной Испании, был избит до смерти Луцием Гиртулеем, проскрибированным, служившим под командованием Сертория. Но Сулла принимал также участие в электоральных комициях, и во время консульских выборов 79 года он с ужасом наблюдал, как молодой Помпей организует кампанию для Марка Эмилия Лепида. И когда на самом деле Лепид был избран — и прекрасно избран, так как очень сильно опережал второго консула Квинта Лутация Катулла — Сулла попросил прийти Помпея и сказал ему: "Прекрасная политика с твоей стороны, молодой человек, назначить Лепида раньше Катулла — самого капризного раньше самого прекрасного! Не время тебе успокаиваться теперь, когда ты настроил против себя такого противника". События последующих месяцев трагически подтвердили его правоту.
Но, будучи в Риме, Сулла никогда не пропускал театрального представления (именно на одном из них он познакомился с молодой Валерией, своей последней женой). Чаще всего давали трагедию, это была пьеса Акция, чьи резкость стиля и вкус к острым сюжетам производили впечатление на его современников, когда речь шла о передаче истории Атрея, царя Аргоса, который мстил своему брату Фиесту, подав ему во время одного из пиров плоть его сыновей, или когда поэт выбирал тему чисто римскую, например о Бруте, который притворяется глупым, чтобы легко проникнуть к тирану Тарквинию и убить его. Каждое представление трагедии Акция давало место шумным демонстрациям, потому что в ней встречались политические намеки и потому что автор трагедии выступал как ярый враг всех форм тирании. И когда его Атрей бросал свое знаменитое: Oderint dum metuant (пусть меня ненавидят, лишь бы боялись!), дрожь пробегала по присутствующим: в эти последние годы Рим познал многих тиранов, которые могли бы произнести эти страшные слова, и определенным образом каждый, к какой бы партии ни принадлежал, нашел бы имя, чтобы поставить его после Атрея.
Но темперамент Суллы скорее заставлял его аплодировать своему другу Росцию в сатирической комедии "Ателлане" Луция Помпония или даже Луция Суллы, потому что сам он не гнушался представлять свое перо в таком типично италийском жанре, где всегда появляются одни и те же персонажи: горбатый хитрец (Доссен), похотливый и слабоумный дед (Паппий) — как в комедиях дельарте, которые прямо происходят от них.
Однако в числе занятий Суллы самым постоянным и, без сомнения, самым важным наравне с редактированием своей книги была реконструкция Капитолия: он рассматривал это как знак благосклонности богов, что эта ответственность выпала на его долю, и он проявлял большую религиозную озабоченность, наблюдая за продвижением работ. Впрочем, именно когда он занимался этими вопросами, он умер в начале 78 года в своем поместье в Кампании, расположенном вблизи Кум. Он знал (халдейские прорицатели предсказали ему), что должен умереть на вершине своего успеха, конец его близок, и он был спокоен, потому что не сомневался, что знак его предупредит. Действительно, однажды ночью во сне к нему явился сын, которого он потерял незадолго до смерти Метеллы: маленький мальчик стоял рядом с ней и приглашал его оставить здесь заботы и присоединиться к ним, к его матери и ему, наслаждаться досугом и спокойствием. С этой ночи он поспешил привести дела в порядок: отрегулировать свое завещание, запечатать его в присутствии достойных свидетелей и отдать личному секретарю Эпикаду, обязанному закончить его "Мемуары", последние рекомендации и последние детали, в частности по поводу этого вещего сна, который должен занять там главное место, потому что он был убежден в интересе, который боги не прекращали никогда демонстрировать ему. А затем он вернулся к кругу своей деятельности. Через несколько дней после этого урегулировал проблему общественной администрации, касающейся соседнего города Пуззоля: к нему обратились с просьбой дать городу конституцию, которая бы способствовала лучшему сосуществованию старых жителей и поселенцев, тех, что он сам же разместил. Не является ли он тем, кто может, потому что во второй раз основал Рим, окончательно отрегулировать также политические и институционные проблемы Пуззолей? Таким образом он написал этот текст, затем приказал прийти некоего Грания, магистрата этого города: дискуссия оказалась очень острой, потому что Граний, зная о сне, объявляющем о его смерти, по утверждению самого Суллы, задерживал, насколько мог, взнос, который Пуззоли подвизались давать для восстановления Капитолия в Риме; он надеялся, что после исчезновения Суллы будут не так настойчиво требовать его от него. Эта скаредность вызвала сильную злость Суллы, который почувствовал себя плохо и вырвал кровью. Подавленный, он провел плохую ночь и утром вновь испытал приступ кровотечения. Ему было около шестидесяти лет.
Сообщение о смерти очень быстро распространилось по всей Италии; друг другу рассказывали о вещем сне, о приготовлениях Суллы. Понимали, что он не присвоил себе свое прозвище Феликс, потому что определенным образом все произошло так, как он этого хотел. В Риме спешно было созвано заседание сената, ставшего особенно бурным: Квинт Лутаций Катулл, консул, сразу же представил предложение, чтобы похороны проводились от имени государства, и прежде чем приступить к церемонии на Форуме и Марсовом поле, провезти его останки с большой пышностью по всей Италии; это предложение было очень резко оспорено другим консулом, Липидом, который теперь, когда Сулла был мертв (и, конечно же, потому что был побуждаем его старыми друзьями, спасшимися от проскрипции, и вместе с ними готовил крупное антисулланское наступление), осмелился атаковать того, кого считал теперь тираном; он, наоборот, предложил запретить похороны, чтобы тело не было захоронено. Это была настоящая провокация, и она вызвала ярость у большинства в сенате, который утвердил серию исключительных мер: государство объявило траур после смерти Суллы, своего отца и своего спасителя, и, следовательно, издали указ о временном прекращении всех политических и юридических дел до конца очистительных церемоний, следующих за погребением; кроме того, все матроны будут носить траур в течение года. Что касается похорон, расходы государство берет на себя; решено, что кортеж пересечет Италию и прибудет в Рим, где после церемоний тело сожгут на Марсовом поле и пепел опустят в могилу в том же месте.
Никогда и никто еще не имел права на такие погребальные почести: отрытие могилы внутри самих стен было уже само по себе исключительным событием. В принципе только потомки Публия Валерия Публиколы имели право на захоронение в Городе; но они всегда отказывались от этой чести: когда умирал один из Валериев, его тело относили в специальное место около Велии, клали на землю, затем зажженный факел помещали под труп, тотчас же убирали его, подтверждая этим ритуалом право на честь быть сожженным на территории Города; затем его выносили за пределы Города. Для Суллы были разрешены не только кремация, но и захоронение.
Тело провезли по всей Италии: сам он был в гробу, служившем ему смертным одром — носилки были золотыми — и сверху лежал манекен с надетой посмертной маской и знаками диктатора. Впереди выступали двадцать четыре ликтора, шествовавшие перед ним, когда он исполнял магистратуру, потом выступали трубачи, испускавшие через определенный интервал скорбный сигнал о смерти властелина; сам смертный одр сопровождался эскадроном конников. По мере передвижения кортежа увеличивалась толпа тех, кто служил под началом Суллы, а кто был одет в военные одежды (в некоторых случаях серебряные латы, золотые знаки), спонтанно находил свое место в легионе, расставленном в порядке марша.
Когда прибыли к Риму, кортеж вырос до 6 000 лож, на которых были размещены сделанные умершему подношения, и примерно насчитывалось более 100 000 человек. В Городе собралось все население. Огромная толпа спешила присутствовать на необыкновенно пышных похоронах, для которых должны были подготовить представление всех масок предков, всех предков близких (Цецилиев Метеллов, Эмилиев Скавров, Валериев, Нониев, Помпеев, если назвать только самых знаменитых). Форум не был достаточно большим, чтобы вместить, в трауре, весь народ, и прежде чем началась церемония, нужно было подождать армию, тех, кто составит его эскорт, когда они доберутся до места. Вокруг траурного ложа было поставлено две тысячи золотых венков, которые заказали изготовить города, легионы, его благодарные друзья. Тонкие благовония были в таком количестве, что из ладана и корицы смоделировали статую диктатора, сопровождаемого ликтором.
Организация порядка заняла большую часть дня. На Форуме ложе было окружено различными коллегиями священников, в частности авгурами, в состав которых он входил, и весталками. Здесь же был и сенат в полном составе из 600 человек, так же как и магистраты со знаками их обязанностей; всадники тоже были мобилизованы и образовывали круг около центрального ядра. Сзади находились военные в парадной форме, большое число которых было размещено на прилегающих улицах. Повсюду — на деревьях, крышах храмов и жилых домов, склонах Капитолия и Палатина — стояли толпы в трауре, в тишине, раздираемой траурными звуками труб, распространявшимися по всему Городу. Фавст Сулла, которому исполнилось едва десять лет, был еще очень мал, чтобы произнести надгробное слово своему отцу; тогда консул Квинт Лутаций Катулл поднялся на трибуну и произнес сильным голосом речь в честь знаменитого усопшего, в которой он вспомнил не только его блестящее происхождение, но также исключительные заслуги, свидетельством чему служит почтительно собравшаяся толпа и исключительное божественное благословение, ниспосланное ему.
После этой длинной и очень витиеватой речи самые крупные сенаторы подняли ложе и начали шествие: идя по Викус Югариус, они направились к Карментальским воротам, именно к тем, через которые проходил Сулла во время своего триумфа. Но на этот раз, выходя, они прошли под правой аркой и поднялись к Марсову полю. Здесь опять, принимая во внимание исключительное число официальных лиц, которые должны были присутствовать на церемонии, и толпы, следовавшей в некотором отдалении, потребовалось время, прежде чем все разместились. Тогда отрезали палец от трупа, который уже лежал на костре (нужно было, чтобы часть тела была погребена несожженной), затем поднесли огонь к собранным поленьям. Было около четырех часов после полудня, стояла серая и холодная погода. Поднялся ветер, разжигая огонь, в то время как мимо пылающего костра проходили все конники, затем вся армия. Когда костер осел и пламя погасло, собрали кости и поместили их в урну. Вдруг начался частый и ледяной дождь, гася последние уголья: у римлян создалось впечатление, что богиня Фортуна сама сопровождала Суллу до конца и приняла участие в его похоронах.
Пепел был передан семье в ожидании, когда воздвигнут на том же месте, где произошла кремация (на месте современного Палаццо делла Канцеллария), монумент, который сенат решил распорядиться построить. Но церемонии еще не кончились: когда семья хоронила одного из близких, она оставалась "пагубной", поскольку не приступила к некоторому числу очистительных ритуалов, относящихся к жилищу умершего и тех, кто присутствовал на его похоронах. По-видимому, так как был объявлен национальный траур, вся Республика должна была произвести обряд очищения, в частности при помощи принесения жертв Цересу; и, следовательно, iustitium будет снят только когда коллективно приступят к этим церемониям не только в Риме, но во всех городах, через которые прошел кортеж, и везде, где был публично объявлен траур.
Завещание не стало сюрпризом за одним исключением: в нем были названы все его друзья, начиная с самого верного из них — Луция Лициния Лукулла, кому посвящены "Мемуары" и дано почетное указание осуществлять опеку над детьми. Отсутствовало одно имя: Помпей, которому Сулла не простил помощи Лепиду в консульских выборах. Он прекрасно знал, что нечего ждать от этого "авантюриста", и, действительно, его костер еще не остыл, как последний развернул агитацию, которая должна была закончиться гражданской войной.
Как бы то ни было, для римского народа Сулла, чью могилу можно было увидеть на Марсовом поле, статую на Форуме, трофеи на Капитолии и монументы почти везде в городе, был еще живым благодаря этой эпитафии, которую он хотел, чтобы выгравировали на его памятнике: "Никто больше него не сделал хорошего для своих друзей; никто больше него не сделал плохого своим врагам".
Эта эпитафия может служить иллюстрацией необычайного недоразумения, которое История приберегла по поводу выдающегося человека — Суллы. Кто сегодня не интерпретирует его как гордое выражение личности, достигшей вершины могущества, потому что ему удалось привести к триумфу свою партию, которая напрямую выражает свое удовлетворение тем, кто одарил своих приверженцев, после того как беспощадно раздавил своих врагов? За этими несколькими словами видно, как вырисовывается абрис тех, кто был замучен во время проскрипции.
Итак, внимательное прочтение этого небольшого текста и беглое исследование римских реальностей приводит к выводу, что это совершенно не то, что говорит эпитафия. Сулла был пропитан греческой культурой, в которой, действительно, он мог почерпнуть очень близкую ему формулу: "Бесчестьем является позволить превзойти себя своим врагам во зле, и своим друзьям — в добре", где, во всяком случае, существительное "друг" не является синонимом существительному "сторонник". И было бы ошибкой забыть, что Сципион Африканский нашел для его могилы эпитафию, довольно близкую по смыслу, хотя я с меньшим проявлением индивидуальности, которая проявляется в сулланской эпитафии: "Здесь покоится человек, которому ни один согражданин, ни один враг не могли быть равными в том, что он им сделал".
И некоторым образом эпитафия, принятая Суллой, потому что она напрямую связана с традицией (Сципионов, вероятно), дает нам один из ключей к личности. В противоположность тому, на что претендовали некоторые ученые, несколько поспешившие взять за основу древних авторов, по отношению к которым есть некоторые основания подозревать их в пристрастности, Сулла не представляет прототип монарха, примеру которого Цезарю оставалось только последовать, создавая новый режим; наоборот, он является последним представителем аристократии, очень дорожащей традиционными ценностями, которые составляли ее величие. Все в поведении Суллы отсылает к социальной и политической практике только что закончившегося века. Если он сам считал себя отличным от нее, это было не по вопросу природы. Гражданские волнения, отметившие следующие десятилетия и закончившиеся войной между Цезарем и Помпеем, а затем пожизненной диктатурой победителя, обнаруживают предел его творчества, а провал его реставрации объясняется только основательно "реакционным" характером намерения. Конечно, он был автором огромной работы по интеграции Италии в гражданство, сопровождаемой структурной трансформацией государства (магистратур, сената); конечно, он основал чрезвычайно современный юридический инструмент; но наряду со способностью тонко чувствовать новые потребности римского Государства, он продемонстрировал доверие и привязанность к традиционным ценностям, приведшие его к передаче в руки сената сущности политической, юридической и религиозной власти, потому что сенат был для него самым верным гарантом достоинства Рима; и в то же самое время он почти заставил замолчать трибунов плебса, представленных в некотором роде ответственными за волнения, проявившиеся в течение последних лет.
В конечном счете примечателен в этом человеке контраст между личными качествами, делающими из него и правда исключительное существо, как Цезарь или Август, потому что они помогают уму ощутить требования времени, в котором он живет, и очень развитой греческой культурой, дающей безграничную веру в превосходство традиционной политической системы. Впрочем, наиболее ощутим контраст в военной области: Сулла был самым признанным полководцем в истории Рима, потому что он обладал личными качествами, дающими возможность обеспечить себе беспрекословный авторитет у войска, которое не так уж было увлечено патриотическими идеями, за которые, по утверждению традиции, были готовы умереть солдаты молодой Римской Республики. Армия под командованием Суллы пролетаризировалась, и это означало, что при полном отсутствии цели (естественно, вне добычи) она проявляла сугубую инертность, соизмеряя свои усилия с объемом учитываемой наживы; и это была армия, развившая также корпоративный дух, обнаруживающий глубокую: солидарность (включая мертвых) и требующий особую фамильярность со своими офицерами под страхом полной неэффективности командования. Однако ему, истинному аристократу, быстро удалось завоевать репутацию в этом теперь закрытом обществе (все больше и больше отделявшемся от гражданского общества) легиона. Сначала репутация основывалась на бесспорном военном умении — и практика быстро научила, что ему можно доверять не только в стратегии, но и в тактических вопросах: операции Союзнической войны выделили его исключительный дар в этой области.
Но эти кампании также во всю мощь продемонстрировали второе основное качество полководца: его личное участие в сражении и личную храбрость, которую он умел показать. Знаменитый эпизод при Орхомене, когда он изменил опасную ситуацию, выйдя в первую линию, произвел большое впечатление на легионы и немало способствовал повышению его авторитета, опиравшегося, кроме того, на его качество беспристрастности, человечности и даже приветливости; и сверх того он давал подтверждение своего темперамента, начиная с африканской кампании, когда он служил под началом Мария. Наконец, он был обладателем такой удачи, о которой не мог никогда и мечтать ни один предшествовавший ему великий полководец. Итак, при рассмотрении событий десятилетия 90 — 80 годов ясно, что было мало магистратов (даже "народных"), которые могли бы похвастать обладанием всеми этими качествами. Вспомним, что "великий" Цинна был убит во время мятежа своих "марианских" войск, так же как и Гай Папирий Карбон — своими бывшими "сулланцами". И потом, если взять пример в среде сторонников Суллы, Луций Лициний Лукулл, занимавшийся делами Востока после исчезновения диктатора, сначала добивается блестящих успехов в войне против Митридата, но так как он совершенно не потворствовал грабежу, почти не занимался удобствами войска, заставив его провести зиму преимущественно в лагерях (а не в городах), и вообще афишировал стремление не придавать слишком большого значения солдатне, которую стремился подчинить жесткой дисциплине, довольно быстро оказался неспособным заставить свои легионы подчиниться и потерял все преимущество от своих побед до дня, когда стало необходимо поднять его, чтобы избежать поражения. Вспомним также, что легионы консула Луция Корнелия Сципиона, обладателя законной власти, в 83 году предпочли в полном составе перейти на сторону Суллы и что два года кампаний, последовавших за возвращением мятежного проконсула в Италию, отмечены бессчетными изменами в стане его противников. Но самым значимым, без сомнения, является то, что эти возвращавшиеся с Востока солдаты, нагруженные трофеями, не выбрали возвращения к себе, как только оказались на италийской земле; они не только не покинули своего полководца в восстановлении его достоинства, но приняли лишения и опасности двух дополнительных лет кампании, в которой им не на что было рассчитывать, даже тогда, когда законные власти побуждали их покинуть генерала, объявленного врагом народа.
Итак, нельзя обвинить Суллу в использовании или провоцировании военного института клиентелы, чтобы навязать исключительную власть. С этой точки зрения очень знаменательно, что назначение на диктатуру было достигнуто в то время, как он хотел отвести войска от Рима. В этом же смысле нельзя думать, что созданные им колонии в целях разместить ветеранов имели политический вес, если и на самом деле они были размещены на изначально враждебных территориях, то это по совсем простой причине: именно здесь были конфискованы самые большие площади территории; если была задача заполнить Италию верными сторонниками, то не очень понятно, почему это не коснулось Самнии и почему создали колонию на Корсике. Предположить, что он хотел "сулланизировать" Италию, — это признать за ним отношение с народом и с армией, которое такой человек, как он, был не способен иметь. Цезарь, обращаясь к своим солдатам, называл их "соратниками по оружию"; Сулла продолжал обращаться к ним традиционно: "римляне" или "граждане".
Все различие между двумя патрициями заключено в этом: Сулла намеревался употребить власть по мере своих возможностей и с божественного благословения, обеспеченную ему внутри Республики, от которой он ожидал с определенной безмятежностью, что она ему ее пожалует. Цезарь, наоборот, хотел, используя давление и свои силы армии, моделировать новые формы власти, потому что, без сомнения, уже опыт Суллы преподал ему, что политическое творчество не может длиться, если его инициатор должен отказаться от совокупности исключительных средств, которых ему нужно добиться, чтобы реализовать его в такой короткий срок, как год. Впрочем, у Цезаря была очень разоблачающая формула в отношении Суллы: "Он повел себя как школьник, когда отказался от диктатуры". Он уже не мог понять, принадлежа по своему возрасту к поколению детей Суллы, что диктатор 81 года имел взгляды, повернутые в сторону славных предков. Очевидно, это не помешало Сулле самому иметь о Цезаре очень точное мнение, потому что он будто бы ответил тем, кто защищал перед ним дело молодого человека: "Однажды он станет причиной утери партии аристократов, которую вы вместе со мной защищали; в Цезаре сидит много Мариев".
Но во всем этом экстраординарно то, что настоящим ответственным за глубокое изменение общества, тем, кто сделал невозможной Республику, является сам Сулла. Это ощутимо уже в плане военной деятельности: он дал пример того, каким должен, а также каким может быть эффективный полководец. И даже если он лично не воспользовался этими плодами, то показал следующим поколениям, в частности в момент его похорон, какие плоды можно извлечь из правильно понятого института клиентелы. Помпей и Цезарь хорошо усвоили урок.
Тем не менее, наиболее важной была вызванная Суллой эволюция, вероятно, в институционной области (с употреблением диктатуры) и в области менталитета. Когда он написал принцепсу сената Луцию Валерию Флакку, что ему кажется полезным назначить диктатора с учреждающей властью, Сулла недвусмысленно сослался на конституционные прецеденты, в частности на установление десемвиральной коллегии, обязанной обнародовать право (до того времени известное только понтификам), чья работа действительно закончилась опубликованием знаменитого Закона XII таблиц, выгравированных на камне и выставленных в Форуме (впрочем, это был его способ объявить, что реформы, которые он предложит, будут иметь исключительный охват). Он ссылался также на конституционные опыты, менее удаленные во времени, когда назначались диктаторы, чтобы навести порядок в уложениях после тяжелых кризисов: потери, перенесенные в течение нескольких лет, были значительны, и действительно, следовало заполнить эти пробелы (как это сделал Фабий Бутеон в 216 году после поражений, нанесенных Ганнибалом); и затем он не мог не напомнить, что у его предков, Корнелиев Руфинов была традиция отправления диктатуры, потому что это ему служило в некотором роде гарантией в глазах сенаторов и народа. Другими словами, предлагая установление диктатуры без ограничения срока и е миссией реорганизации государства, Сулла хорошо сознавал, что требуемая им власть исходит из рамок конституционной практики, но его предложение ему казалось — и казалось, несомненно, тем, к кому он обращался, — в правильном направлении, следующем древней традиции, то есть обычая систематически искать юридические доказательства, призванные упорядочить врожденный прагматизм, позволяющий римлянам адаптироваться во всех новых ситуациях.
Зато Цезарь установил свою власть, опираясь на военное превосходство, почти не думая найти прецеденты ее оправдания. Казалось, его больше заботили продолжительность этой власти и ее характер. Очевидно, ему жаловали периоды все более и более долгие: шесть месяцев, один год, десять лет, затем пожизненно. Что касается характера его власти, то он оттачивался с годами, потому что с 46 года он совместил консулат и диктатуру и придал себе некоторое количество прерогатив, связанных с деятельностью трибуна плебса (как святейший). Очевидно, этот механизм, подавляющий и софистический, не имел ничего общего с предыдущими практиками, но некоторым образом Сулла сам сделал его возможным. Его современники в самом деле были поражены значительностью его власти, которую враги, совершенно естественно, обличали как тираническую. Цицерон свидетельствует об этом впечатлении много раз: "Со времени основания Рима обнаружился только один человек (не бессмертные ли боги сделали, чтобы не встретился второй такой?), кому Республика вверилась полностью, принужденная тяжестью обстоятельств и нашими домашними несчастьями; этим человеком является Сулла". Вот слова молодого оратора в 70 году, в то время как он предположительно обратился к сенаторскому жюри (на самом деле он никогда не произносил этой речи); менее чем десятью годами позднее в обращении к народу он будет более резким: "Из всех законов нет ни одного, по моему мнению, более уникального и менее похожего на закон, как тот, который издал временный правитель Луций Флакк в пользу Суллы, чтобы узаконить все его акты. Так как во всех других странах установление тирании ведет к упразднению или отмене законов, здесь же, в государстве, законом устанавливают тирана. Как я сказал, это одиозный закон, но в то же время он не без оправдания, так как является больше произведением обстоятельств, чем людей". Правда, можно посчитать, что Цицерон не совсем последователен: между двумя речами он сделался самым ярым защитником голосования чрезвычайных полномочий для Помпея, сначала на три года против пиратов, затем, чтобы заместить Лукулла в борьбе против Митридата, прежде чем более скрупулезные в отношении законности сенаторы, Квинт Гортензий или Лутаций Катулл, заставили расценить, что не было возможности сконцентрировать столько полномочий и так надолго в руках одного человека и что, во всяком случае, не нужно было ни в чем отступать от обычаев и нравов предков; на что оратор ответил от имени прагматика, что предки умели принимать во внимание обычай в мирное время и интерес государства в военное время и что пять консулатов Мария были спасительными, с этой точки зрения.
Как бы ни был непоследователен Цицерон, Сулла открыл брешь к абсолютной власти, по которой более молодой, чем он, сумел проложить себе дорогу, что по-своему выразил эрудит XVIII века: "Он сумел добровольно отказаться от своей тирании, но не сумел залечить рану свободе, нанесенную его примером".
Этот необычайный феномен ускоренной эволюции еще более заметен, когда речь идет о проскрипции. Несомненно, в понимании Суллы имелась в виду мера, предназначенная ограничить резню, и современники ее так и воспринимали. Однако довольно быстро она стала нечто вроде жестокого принуждения, как будто узаконивание очистки представляло собой усиление ее насилия. С этой точки зрения очевидно, что законно принятые санкции против потомков проскрибированных, даже если они стремились только придать форму довольно распространенным в современном обществе приемам, даже если они действовали, в основном, до 49 года, наложили глубокий отпечаток на римлян. По правде говоря, впечатление было тем более сильным, что закон от 70 года позволял этим несчастным вернуться в Рим, но без пользования их гражданскими правами, в результате чего римляне долго лицезрели перед собой этих молодых людей из хороших семей, которым их близкие родственники позволили вернуть часть состояния; кто выступал против несправедливости закона, удерживающего их вне города, хотя у них есть все фамильные и личные качества, не принимал участие в политической жизни. Плутарх утверждал, что в 63 году, когда был предложен в их пользу закон о реинтеграции, они представляли довольно многочисленную группу воздействия. Но только что вошедший в консулат Цицерон оказался непримиримым по этому пункту, раскрывая своим согражданам, что реинтегрировать этих молодых людей в римское общество — это разжечь гражданскую войну, потому что они не преминут попытаться отомстить за своих отцов. Во всяком случае опыт, полученный от всего этого пожертвованного поколения, привел к осознанию, что есть проблема, которую до сих пор великолепно игнорировали. Впрочем, очень примечательно, что в 43 году Триумвират, когда он повторил использование проскрипции, остерегся включить в нее сыновей, предложив даже оставить детям жертв часть отцовского имущества. Проскрипция Суллы вызвала рост сознания, которое могло привести только к ее осуждению.
Другими словами, Сулла, искренне веривший, что он новый основатель Рима, тот, кто поможет Городу узнать новую эру равновесия и процветания, в конечном итоге является только последним настоящим республиканским лидером, но лидером республики, невозможность существования которой он сам показал. Однако это расхождение между задуманным им проектом и реальной судьбой его произведения не объясняет, как Сулла стал для Истории прототипом жестокого тирана, холодного монстра и расчетливого циника, готового на все, чтобы достичь своей цели, надменно воспользовавшийся властью, завоеванной мечом, и так же надменно освободившийся от нее, как только он ею пресытился. Перечитаем Виктора Дюруи: "Сулла из семьи беспощадных нивелировщиков без ненависти и злобы, которые хладнокровно бьют и дробят, чтобы объединить: Ришелье аристократии". Еще более карикатурен портрет, который дает ему в начале этого века итальянский ученый Г.Ферреро: "До сих пор (прежде чем стать диктатором) Сулла был одним из тех выдающихся, но одиноких людей, которые часто встречаются среди знати, когда разлагается аристократический режим: слишком умный и просвещенный, чтобы сохранить старые предрассудки своего класса и не понять фатальную необходимость его упадка; слишком гордый и слишком серьезный, чтобы искать почести ценой низостей и глупостей, от которых почти всегда зависит политический успех в демократии; слишком энергичный, слишком жадный до богатства, чтобы оставаться бездействующим; слишком скептичный и чувственный, слишком равнодушный к тому, что называют добром и злом; слишком жадный до чувственных и интеллектуальных наслаждений, чтобы когда-либо пожертвовать своим интересом или удовольствием какому-либо делу или идеальному принципу (...) И тогда, став диктатором, этот гордый сибарит, холодный, бесчувственный, отчаявшийся в ужасной борьбе, где он чуть не погиб, презирая весь человеческий род, стал палачом". Этот особый портрет Суллы, имеющийся в нашей культуре, очевидно, опирается на определенное число древних свидетельств: антисулланская полемика развернулась в Риме очень рано. Первым сигнал подал Лепид, консул 78 года, именно тот, кто предложил сенату запретить предание земле тела Суллы: он не утратил контакта с марианистами, в частности с его сыном, усыновленным Луцием Сципионом, и, будучи проскрибированным, спасшимся в Этрурии; так же как и с Марком Перперной и Марком Юнием Брутом, готовившим восстание в Цизальпинской Галлии. Все эти проскрибированные бывшие марианистские лидеры рассчитывали, что Лепид добьется для них амнистии, и по этой причине последний начал организовывать мощную кампанию, предназначенную показать, что Сулла вел себя как настоящий кровавый тиран и что нужно отменить все его меры, сам выражал готовность отдать имущество проскрибированных, которым он располагает. Очень быстро Лепид пошел слишком далеко, и его коллега Катулл получил от сената приказ положить конец волнениям, потрясшим Этрурию и Галлию. Впрочем, в этих репрессиях важную роль сыграл Помпей и именно он казнил Марка Юния Брута. После этого нового поражения марианистов все остатки этих армий собрались в Испании под началом Сертория, который сопротивлялся, пока его собственные сторонники не убили его в 72 году. Но знаменательно то, что все основные антисулланские темы были уже поставлены. И последовавшие затем годы предоставили возможность их развить, в частности, Цезарю, представлявшемуся как наследник марианистских традиций, хотя он и избежал скомпрометировать себя с Лепидом. Нужно также сказать, что сенатские круги, не проявлявшиеся ни как "марианистские", ни как "сулланские" — Цицерон тому прекрасный пример — довольно критично были настроены по отношению к диктатору, даже если они и содействовали обеспечению поддержки части его дела: они особенно упрекали его в чрезмерном характере власти, которую они сами проголосовали для него, и говорили также, что с трудом признали то, чтобы конфискованное у римских граждан имущество могло быть продано как добыча, взятая у варварских народностей. Однако отмечают, что для этих кругов Сулла не был жестокой личностью, и когда Цицерон вспоминает этот период гражданской войны, противники характеризуют его следующим образом: "Луций Цинна был жесток; Гай Марий беспощаден в своей злобе, Луций Сулла вспыльчив". И вообще скорее горы трупов и лужи крови 87 года, чем последовавшие за проскрипцией казни, вспоминаются, когда нужно воскресить в памяти ужасы гражданской войны. Наконец, нельзя не видеть, что Сулла довольно быстро предан некоторыми из его сторонников, к примеру, Помпеем, частично разрушившим конституциональное произведение диктатора, способствуя передаче трибунам плебса совокупности полномочий, которые у них были отняты в 81 году. Но Помпей не был единственным: большая часть знати посчитала, что нужно отстраниться от Суллы, и эту тенденцию хорошо демонстрирует анекдот о сторонниках, требующих от него прекращения резни.
Однако всех этих фактов недостаточно, чтобы с только их помощью объяснить чрезвычайное очернение, которое претерпел портрет Суллы: все эти люди знали его доподлинно, они слушали его в Форуме или сенате, и, следовательно, деформация не могла идти от них. Просто в этом поколении еще могли представлять Суллу очень контрастно, в зависимости от того, одобряли его или нет, и в зависимости от того, как рассматривали природу его власти (которую некоторые считали необходимым и благотворным окончанием институционной эволюции, в то время как другие видели в ней государственный переворот — но не постоянный), или его концепцию отношений со средиземноморским миром (отмеченную манией величия или отпечатком значения величия Рима), или еще его способ уничтожения своих противников (который представляли как справедливую месть или беспримерное старческое преследование). В общем, как это и должно было быть, портрет Суллы не был еще зафиксирован в его доминирующих чертах через тридцать лет после смерти. Только последующие события оттенили некоторые черты и зафиксировали портрет Суллы, который передала нам наша культура. Этими событиями являются победа Цезаря в гражданской войне против Помпея и возобновление проскрипции Триумвиратом.
Когда в 49 году разразился конфликт, Цезарь уже долго развивал пропаганду, настаивая на "сулланизме" своих противников. Он вовсе не лишал себя права сказать, "что он следует путем мести за Гнея Карбона, Марка Брута и всех тех, против кого осуществилась жестокость Суллы, который имел Помпея своим помощником". И, конечно, с победой Цезаря соотносится бескомпромиссное осуждение "сулланского режима" и потеря круга воспринимающих у всех благосклонно к нему настроенных (и действительно, практически не сохранившихся) историков. Довольно примечательно, что в это же время на Суллу переносили изначальную ответственность за конституционные потрясения, произведенные Цезарем, и таким образом находим у историков-греков в эпоху империи утверждение, что Сулла заставил бы доверить себе пожизненную диктатуру, что он соединил бы ее с консулатом, упразднил бы все выборы, чтобы назначить себя самого на все магистратуры. Эта ложь привела к вопросу, почему в этих условиях Сулла отказался от диктатуры, и вызвала создание некоторого числа бравурных произведений о непостоянстве человека, чей дух:
Всегда сам не знает, чего хочет.
Он замыкается в себе, не зная, чем бы заняться.
И, достигнув вершины, он стремится броситься вниз.
(Корнелъ, Цинна, 368-370).
Также можно сказать, что осуждение Суллы было тем более эффективным, что в основном Цезарь применил по отношению к своим противникам отличное отношение: официально не было репрессий, наоборот, победитель направил всю свою заботу на то, чтобы показать, что он не стремится отомстить от имени того, что последующая его пропаганда назвала великодушием Цезаря — выражение, которого он скрупулезно избегал, потому что установил степень превосходства того, кто прощает, над тем, кто прощен. Уверенность в том, что он никогда не лишится власти, вызвала у него великодушие (оно, конечно же, было ему присуще), которое Сулла не мог продемонстрировать в 82 году, а его последователи не сумели возобновить.
Именно вторым событием, повлиявшим на образ Суллы, является тот факт, что в 43 году Лепид, Антоний и Октавий (будущий Август) выпустили новую проскрипцию. Итак, они опубликовали эдикт, такой же, как у Суллы, впрочем, сделав ссылку на "того, кто до нас вооружился высшей властью, чтобы реорганизовать государство в момент гражданских войн и кого прозвали "Феликсом", имея в виду его успехи" (впрочем, это приводит к подтверждению того, что на следующий день после смерти Цезаря проскрипция не была еще чудовищной мерой, какой она стала после, потому что Триумвират вернулся к ней, и образ Суллы не был еще таким черным, потому что они ссылаются на него). В действительности, эта вторая проскрипция очень отличалась от первой: объявленная даже раньше, чем разразилась гражданская война между теми, кто претендовал стать наследниками Цезаря и противниками тирании, она имела террористический характер, что обнаруживает присутствие во главе списка Луция Эмилия Павла, брата Лепида, и Луция Юлия Цезаря, дяди Антония; если добавить, что Октавий приказал вписать своего личного опекуна, Гая Торания, который был убит, нельзя не вспомнить, в связи с этой практикой, заключавшейся в применении санкций против своих собственных родственников, чтобы не оставить своим врагам никакой надежды уберечься, убийство Дамасиппом в 82 году кузена консула и родственника второго. Нужно сказать еще, что Триумвират оставил открытым список, чтобы иметь возможность вписать туда новые имена, что, очевидно, усиливало его характер инструмента террора. В результате этой проскрипции погиб Цицерон, и смерть знаменитого оратора однозначно содействовала превращению проскрипции в отвратительную меру. Так что когда через несколько лет при Актии Октавий победил Антония и Клеопатру, вся его пропаганда была направлена на то, чтобы перенести на побежденного всю ответственность за злодеяния, совершенные в результате проскрипции: это он, у кого возникла идея проскрипции, это он, кто принудил Октавия согласиться на нее, это он, кто приказал проскрибировать Цицерона. К тому же говорили, что на его стол была принесена голова оратора и его жена Фульвия, посмотрев на нее некоторое время, положила ее на свои колени; открыв ему рот и вытащив язык, она проткнула его шпилькой из своей прически. В общем, говорили, Антоний испытал жажду крови своих противников и во время своих пьянок, "расслабленный вином и сном, он поднимал к головам проскрибированных свои мигающие глаза".
В этих условиях было неизбежно, что портрет Суллы оказался запачкан тем, что стремились вменить Антонию: общественное мнение не могло ассимилировать две проскрипции во времени, когда в представлениях создавался типичный портрет проскрибирующего, который воспринимал от Антония его наиболее темные черты, но который был также портретом Суллы. Заметно, что ассимиляция двух проскрипций имела следствием заставить поверить, что Сулла пожаловал ему диктатуру, чтобы проскрибировать своих противников (что опровергает изучение античных авторов), именно потому что Триумвират проскрибировал своих, только когда оказался облеченным своей учредительной магистратурой. Так высказался известный немецкий историк Теодор Моммзен: "На основании своей новой власти (диктатуры) Сулла сразу же после принятия регентства выслал из страны как врагов всех гражданских и военных офицеров, принявших участие в революции (...)"
Теперь портрет был зафиксирован, и вся последовавшая после правления Августа литература только развивала размышления вокруг того, что стало "загадкой" Суллы и что мы рассматриваем как исходящее из "мифа" Суллы. Два греческих автора хорошо демонстрируют этот шаг. Сначала Плутарх: "У Мария, который выглядел суровым с самого начала, приход к власти ужесточил, но не изменил естество. Случай с Суллой был совсем другим: сначала он как добрый гражданин со сдержанностью использовал свою фортуну; он создал себе репутацию аристократического лидера, но преданного народу; кроме того, в молодости он любил смеяться и был чувствителен к состраданию, мог легко заплакать. Его пример позволяет таким образом с полным правом инкриминировать абсолютную власть и показать, что она мешает тем, кто ее отправляет, сохранить характер и нравы, которые у них были прежде, делая их капризными, спесивыми, негуманными. Является ли это эффектом изменения и искажения натуры под влиянием Фортуны? Или скорее произведенным могуществом врожденного предрасположения к плохому? Именно в этом ракурсе следует рассматривать вопрос". Дион Кассий: "Сулла победил самнитов; в ореоле славы до сих пор степень его подвигов и мудрость его резолюций, его гуманизм, его почитание богов вознесли его выше всех. Каждый признавал, что достоинство ему дала Фортуна как вспомогательное средство; но после этой победы в нем произошло такое изменение, что невозможно сказать, нужно ли признавать за одним и тем же человеком действия, которые ей предшествовали, и те, которые последовали за ней: настолько, по моему мнению, правда, что он не смог вынести своего счастья. Он позволил себе то, в чем упрекал других, когда был слабым; он даже пошел дальше и совершил более варварские действия. Без сомнения, у него было желание их совершить; и это желание обнаружилось, как только Сулла стал могущественным: многие думают также, что высшая власть явилась основной причиной его злобы. Едва победив самнитов и поверив в конец войны (то, что оставалось, было ничем в его глазах), он проявился совершенно отличным от самого себя. Он оставил, в некотором смысле, Суллу вне стен, на поле битвы, и стал более жестоким, чем Цинна, Марий и все те, кто жил после него. Никогда он не обращался ни с одним из чужих народов, воевавших с ним, так, как он обращался со своей родиной: можно было бы сказать, что она тоже была подчинена с помощью оружия".
Однако в течение этого долгого периода история Суллы обогатилась некоторыми дополнительными эпизодами, проистекающими либо от влияния других приключений более или менее легендарных личностей, либо из элементов, почерпнутых из полемики эпохи Цицерона, либо просто из позднейших "фабрикации", предназначенных приукрасить рассказ. Таким образом, узнаем благодаря Валерию Максиму, желающему взволновать своих читателей, что Сулла, не удовлетворенный отмщением тем, кто носил оружие, "приказал также вытащить мечи и против женщин".
Конечно, цифра жертв проскрипции со временем приняла впечатляющий размах: во времена Плиния Старшего (II век н.э.) их уже многие тысячи. А при Империи узнают, что Сулла будто бы умер от фтириаза, то есть болезни, характеризующейся пролиферацией в кровь насекомых, которые разъедают организм. Ясно, что эта басня была придумана врагами диктатора, но она нашла свое место у Плутарха, который дает даже некоторые детали: "Он долгое время не подозревал, что у него внутри гнойный абсцесс и инфекция поразила всю его плоть и превратила ее во вши. Много людей днем и ночью было занято тем, что снимало этих паразитов, но то, что они убирали, было ничто по сравнению с тем, что вновь появлялось: вся его одежда, ванная, вода для купания, еда оказались запакощены этим потоком так, что они кишели! Много раз на день он погружался в воду, чтобы помыться и очиститься, но это был напрасный труд: гниение быстро охватывало его, и пролиферация вшей не поддавалась никакой очистке". Другой грек, Пасаний, знал даже происхождение этой болезни: она будто бы восходит к моменту, когда, наконец, был взят Афинский акрополь. Аристион в этот момент нашел прибежище в святилище Афины, и Сулла пренебрегая священной гарантией, которую нужно было оказать этому месту, вытащил его оттуда и казнил. Отсюда ярость богини, которая вселила в него эту постыдную болезнь. Во всяком случае, интересно понять процесс фабрикации подобной истории, приблизив ее к притче о пахаре и вшах, данной третьим греком, Аппием. Речь идет об ответе, данном будто бы Суллой тем, кто спрашивал его, почему он отдал приказ казнить Квинта Лукреция Офеллу, противившегося поддержке его кандидатуры в консулат, несмотря на предостережения, которые он ему сделал: "Пахарь, когда он толкал свой плуг, подвергся нападению вшей. Он дважды прерывал работу, чтобы обобрать рубашку, но вши продолжали его кусать; он бросил рубашку в огонь, чтобы не быть вновь вынужденным терять время на охоту за ними. Пусть побежденные научатся на этом примере не рисковать быть брошенными в огонь на третий раз". Каким бы ни было ее происхождение, вшивость Суллы была призвана служить славному последующему поколению, потому что она, кроме всего прочего, послужила Монтеню для иллюстрации слабости человека: "Ни одно животное в мире не подвергается таким нападкам, как человек; нам не нужен ни кит, ни слон, ни крокодил — никакие другие животные, любой из которых способен уничтожить много людей; оказалось, достаточно вшей, чтобы прервать диктатуру Суллы; и сердце и жизнь великого триумфального Императора стали обедом для маленькой вши".
Для иллюстрации фабрикации можно было процитировать оставшиеся от тех и других анекдоты: после своего отречения Сулла будто бы прогуливался по Риму, где граждане все еще сотрясались при виде его. Только один человек приблизился к нему и с оскорблениями сопровождал до самого порога дома. Но, говорит Аппий: "Сулла, проявлявший всю свою вспыльчивость по отношению к наиболее важным персонам и наиболее важным городам, снес оскорбления этого молодого человека без смущения и, вернувшись к себе, прогнозируя будущее, либо благодаря прозорливости, либо случаю, принялся говорить, что дерзость этого молодого человека будет причиной того, что последующие за ним диктаторы никогда не отрекутся". Таким же образом не преминули заметить, что Сулла был первым из Корнелиев, чье тело было сожжено, тогда как все его предки были захоронены: одни утверждают, что в действительности его сторонники решили ввести в практику церемонию, другие, что желание было выражено самим Суллой; но и те, и другие говорят, что это было сделано, чтобы избежать обращения с его останками, какое он сам применил к останкам Мария, будто погребальная урна менее уязвима, чем гроб, и будто Сулла, умерший на вершине высшего счастья, мог хоть на одно мгновение представить, что кто-нибудь будет питать ненависть к его останкам.
Но, может быть, более интересно отметить, что европейские литература и искусство значительно способствовали утверждению веры в это представление о Сулле и что их влияние ощущается даже в работах научного характера. Очевидно, не нужно представлять здесь полное досье Суллы в современном искусстве: для этого потребовался бы полновесный труд, чтобы быть по-настоящему исчерпывающим, говоря обо всех представлениях проскрипции Триумвиратом, именно потому что она была связана с первой (и полотно Карона, сохранившееся в Лувре, является, без сомнения, самым известным из восемнадцати собранных по этому сюжету картин). В отношении Суллы не будем забывать, во всяком случае, что некоторые античные издания латинских или греческих текстов отводили место гравюрам, представляющим его, например, приступающим к распродаже имущества проскрибированных; и особенно вспомним о чрезвычайном распространении переводов Плутарха, выполненных Амьотом и Аппием, Клодом де Сейселем.
Сулла также присутствует на протяжении всего XVIII века, где он наполнен особым политическим значением. У Вольтера, в частности, который в "Обзоре века Людовика XV" рассуждает о конфискации: "Видно было, что неверно наказывать детей за ошибки их отцов. Это правило, установленное Барро: "Кто забирает тело, забирает имущество"; действующее правило в странах, где обычай основывается на законе. Так, например, заставляли умирать с голоду детей тех, кто добровольно закончил свои дни, так же, как и детей убийц. Таким образом наказывается вся семья во всех случаях за ошибку только одного человека. Эта юриспруденция, заключающаяся в лишении пищи сирот и передаче человеку имущества другого, была неизвестна во все времена Римской Республики. Сулла ввел ее в своих проскрипциях. Нужно признать, что придуманный Суллой грабеж не был примером для подражания". Менее полемичным, без сомнения, но и менее интересным является "Диалог Суллы и Евкрата", который придумывает Монтескье. Он заставляет Суллу сказать по поводу проскрипции: "Последующие поколения оценят то, что Рим еще не осмелился рассмотреть: они, возможно, найдут, что я недостаточно пролил крови и что не все сторонники Мария были проскрибированы". И в особенности в отношении отречения, этой формулы, которая придает персонажу трагическую величину, прекрасно эксплуатируемую в последующие века: "Я удивил людей, и это много".
Этот полемический масштаб, затрудняющий работу историка, образ Суллы сохранил до наших дней. Уже в XIX веке в Германии всезнающий Теодор Моммзен окружал себя тысячью предосторожностей, когда он хотел заставить признать, что диктатор, в общем, не был единственным ответственным за чистку и что римская аристократия тоже была к этому причастна: "Я не посягну на святой лик Истории, и моя хвала не будет тлетворной данью гению зла, если я покажу, что Сулла менее ответствен за реставрацию, чем сама аристократия..." И так как Сулла продолжал быть источником вдохновения драматическим произведениям ("Сулла" Альфреда Мортье в 1913 году), и особенно ставкой в сильной политической борьбе мнений, он долго оставался тонким "инструментом". Вспомним, как им воспользовался Леон Доде сразу же после мировой войны, превознося реставрационную работу, предназначенную очистить Республику от предателей и изменников, "которые продолжали защищать или восхвалять необузданную и мятежную революцию или полулегально и даже законодательно и демократически..."
Это особая область, в которой политическая "обязанность" образа Суллы имела любопытные последствия: речь идет о собрании портретов. Хотя мы знаем, что было сделано много его бюстов, многочисленных оттисков гравюр, мы не располагаем ни одним портретом диктатора. Мы прекрасно умеем распознавать Помпея или Цицерона, но мы абсолютно не знаем (или почти), на кого был похож Сулла. Но так как в то же время речь шла о совершенно исключительном человеке, коллекционеры, любители и историки искусства верили в возможность узнавания его в том или ином бюсте или статуе. Конечно, они видели только портрет, который они сами сделали, в общем, "портреты", предлагаемые нашему любопытству, все разные. Все же у них есть нечто общее, то, что принято называть "красивая шея", начиная с "Сулла-оратор" выставленного в Лувре: это наименование, восходящее к моменту, когда произведение пополнило коллекцию Кампаны, соответствует не только желанию повысить цену статуи ("Сулла", без сомнения, дороже, чем анонимная статуя), оно выражает также со стороны тех, кто предложил эту идентификацию, восхищение этим образом. Лицо одновременно выражает величие и обаяние, суровость и приветливость. Можно было бы выразить лишь одно сожаление по его поводу; по всей вероятности, речь идет не об античной голове, а копии, датирующейся началом XIX века.
В том же духе идентификация бронзового бюста, сохранившегося в Неаполе, о которой мы узнаем, что, принимая во внимание его вероятное датирование, нельзя предложить для этого портрета лучшего применения, чем к мужественному и грозному Сулле в расцвете своей молодости, если только обратиться к его качествам и физическим чертам — таким, какие находим у Плутарха, или если его сравнивать с другими его монументами, имеющимися у нас. При этой идентификации мы опять стоим перед выбором, заключающимся в том, чтобы найти для личности, чью особую сущность вообразили себе, выражение, соответствующее имеющемуся видению. И, несомненно, горечь, которая угадывается на этом лице, во многом способствовала признать в нем Суллу, разочарованного раньше времени.
К совершенно разным регистрам принадлежат бюсты из Мюнхена, Копенгагена, так же как бюсты из Ватикана и с Виллы Албани. Возможно, существует стилистическое родство между Суллой из Мюнхена и Суллой из Копенгагена, как утверждал недавно один немецкий ученый, даже если, в конечном счете, два образа и отличаются по форме их лиц; возможно также, что наш претендент на Суллу из Лувра является копией бюста из Копенгагена; но ясно то, прежде всего, что нет никакого серьезного узнавания, что речь идет именно о портретах Суллы, и, с другой стороны, подобную идентификацию определили заметные черты этих моделей (озабоченный лоб, кустистые брови, выступающие скулы, испещренные глубокими морщинами щеки, "волевой" подбородок, квадратное лицо), придающие им определяющее подобие. Эта мужественность соответствует вообще портрету, который можно сделать с диктатора (римского и I века до н. э.) в расцвете сил.
Также более сомнительны и более стары портреты Суллы из Рима. Ватиканский портрет, чей благородный нос был восстановлен, демонстрирует, без всякого сомнения, способность хитрить, что не кажется присущим портрету с Виллы Албани, более солидному, сказали бы, "более резкому". У этих двух почти нет той "вероятности", как у других: они принадлежат к категории того, что иногда называют "мордоворот", то есть те, кто напоминает концепцию Суллы-тирана. Только два наиболее известны, но список тех, кого можно было бы присоединить к ним, довольно длинный.
В общем, единственным имеющимся у нас портретом Суллы является тот, который дает нам монета его внука Квинта Помпея Руфа. Справа в самом деле фигурирует оттиск, сопровожденный этой подписью: SVLLA COS; на обратной стороне другой оттиск с RVFVS COS. На этих денариях, следовательно, представлены два консула 88 года, которыми выпустивший монеты в 54 году гордится как двумя дедами. И мы бы располагали в некотором роде оригиналом портрета Суллы, с которым изначально можно было бы предложить идентификацию. Увы, редки случаи, когда можно было бы даже для личностей, чьи черты хорошо известны (как Цезарь, например), установить точное соответствие. Так что, когда действительно обнаруживают анонимный бюст, чьи контуры приблизительно соответствуют профилю, воспроизведенному на монетах, это еще ничего не значит. Тем более что, как некоторые заметили, два оттиска, помещенные на правой и оборотной сторонах этих монет, не обнаруживают между ними сходства, которые позволяют сомневаться в истинности портретов и вынуждают предположить, что граверы пытались представить идеальный тип консула, воплощая аристократические традиции. (Сулла и Помпей будучи больше, в некотором роде, двумя вариантами этого типа). Эти портретные исследования представляют ценность больше при современном состоянии наших источников тем, что они проявляют на портретах, навязанных нам нашей культурой, чем имеющимися у них шансами добиться достоверности. Самые последние труды, впрочем, приводят к выводу, что невозможно найти реалистический оттиск Суллы, и этот "пессимизм", это стремление прекратить поиск, длящийся уже многие века, означает, несомненно, что "идеологическая нагрузка" личности значительно уменьшилась.
Конечно, находится еще то там, то тут какой-нибудь ученый, продолжающий верить, что современники Суллы видели в нем кровавого тирана (и каким, следовательно, он должен был быть); но в основном обычно соглашаются признать, что следует быть несколько осторожным в использовании древних авторов, подверженных предубеждениям, и что во всяком случае Сулла не желал создавать "режим" в противоположность блестящему тезису Жерома Каркопино, для которого целью диктатора будто бы было установление царства. Конечно, Патрис Шеро в 1984 году поставил "Луцио Суллу" Моцарта в Театре Амандье в Нантере; но, как он об этом написал сам: "поставить "Луцио Суллу" — это, возможно, браться за произведение, поскольку оно единственное в своем роде и ему нет и не будет ничего подобного".
И это именно потому, что "серийная опера" не может ничего нам сообщить и что больше нет риска, услышав имя Суллы, вспомнить властителя государства, каким бы кровавым ни был или ни мог бы стать его режим, что стало возможным более спокойно изучить историю этого человека. В конечном итоге, последним событием, которое претерпел этот миф, является, возможно, расцвет в современном мире тиранических режимов всякого рода, поставляющих нам примеры этого плана: и следствием этого является "обезвреживание" Суллы и передача его Истории.
Сомнительно, чтобы более ясный взгляд помог нам решить иконографическую проблему, которую нам ставит диктатор. Согласимся все же сейчас с прекрасным нравственным образом, который набросал Саллюстий: "Прекрасно осведомленный как в греческой, так и в латинской литературе, Сулла обладал широкой душой, жадной до удовольствий, но еще больше до славы. С наслаждением сладострастным в моменты досуга, он никогда не позволял сладострастию отвратить его от дел и тем более от возможности выглядеть более пристойно в семейной жизни. Красноречивый, хитрый, легкий в дружбе, с невероятной глубиной скрытности, он был расточителем многих вещей, особенно денег. Он был самым счастливым из всех до своего триумфа в гражданских войнах, но его успехи ни коим образом не преобладали над его достоинствами, и многие спрашивали себя, обязан ли он тогда своей энергии или своей удаче". Но это воспоминание было бы неполным, если мы не добавим к этому харизму Эпафродита, которая придала ему обаяние, легкость, блеск. Он блистал благодаря привилегированным отношениям со своим божеством-покровителем, которое приберегла ему Фортуна; так, как об этом говорит Менандр: "Не Ночь, а Фортуна позволяет чаще всего добиться благосклонности от Венеры".
Статья получена: www.world-history.ru