Заметки приглашенного преподавателя
В Нью-Йорк я приехал в калошах. Не в таких, в каких нас водили гулять в детстве, а в американских, немного грубоватых, без мягкой красной подкладки. За плечами болталась потрепанная черная сумка, очень удобная для разного рода поездок. Сооруженная из какого-то непробиваемого материала куртка смотрелась на ярком осеннем солнце лишней. В ней было жарко.
В Ла-Гардии — одном из четырех нью-йоркских аэропортов — меня встретил представитель фирмы «Лимузины», невысокий, круглолицый таец, усадил в лимузин (вроде «Чайки», но уютнее и уж, конечно, менее официальный) и повез в отель.
Первое, что удивило,— множество самолетов, бесстрашно и нагло сновавших над городом, даже не над городом, а чуть ли не между домами. Давно когда-то видел рекламу: самолет «Пан-Америкэн» отражается в стеклянной стене небоскреба. Тогда подумал — не может быть, вранье! А вот поди ж, так оно и есть. И что меня сюда потащило? Сидел бы дома, смотрел телевизор. Каникулы ведь!
Дома... В Нью-Йорк я прилетел не из Москвы, а из города Сиракьюс (Сиракузы то бишь), и даже не из Сиракьюс, а из Хамильтона.
Чтобы было яснее. Представьте себе Москву. От Москвы минут пятьдесят на самолете. Неважно в какую сторону. А оттуда еще час на машине. В общем, между Орлом и Курском. Вот вам и будет Хамильтон. А по-американски: на северо-восток от Нью-Йорк-Сити — этак между Бостоном и Ниагарским водопадом.
Есть в Хамильтоне Колгейтский университет. В этот самый Колгейт пригласили меня преподавать на семестр. Учил я там американское подрастающее поколение «сравнительной политологии на примере Ближнего Востока» и вел семинар, официально посвященный проблемам национализма.
Попал я в Колгейт по протекции Марты Олкотт, тамошней профессорши, завоевывающей общеамериканскую известность. Марта — советолог. Удостоилась быть упомянутой в одной из наших брошюр былых времен как «буржуазный ученый», чего-то там исказивший. Ее позицию можно определить следующим образом: симпатизирует, но иллюзий не питает. Марта часто публикуется в крупнейших газетах: «Нью-Йорк тайме», «Лос-Анджелес тайме». Приглашали ее на телевидение. На прямой эфир она опаздывала, и телекомпания прислала за ней самолет (небольшой, конечно, но все-таки).
В Колгейте я оказался не столь дорогим гостем из почти братской великой державы, сколь обыкновенным преподавателем, правда, носившим респектабельный титул «visiting professor», что-то вроде «приглашенный профессор». Спору нет, отнеслись к новичку более чем с симпатией. Но с первых дней стало ясно: дружба дружбой, а служба будет нелегкой. Так оно и оказалось. И хотя местная публика и начальство в лице завкафедрой Майкла Джонстона сквозь пальцы смотрели на погрешности моего условно-английского языка, завышение оценок подопечным и так далее, в целом я постепенно вошел в жизненный ритм преподавателя этого солидного учебного заведения США, а заодно и обрел некоторые черты обывателя американской провинции.
Потому-то и на Нью-Йорк взирал не ошалевший от бескормицы москвич, а рассудительный, решивший мир посмотреть и себя показать хамильтонец.
Хамильтон — город совсем маленький. Лежит среди холмов, точнее, на краю восточных Аппалачей. На холмах по обочинам шоссейных дорог — фермерские поля. Возник Хамильтон давно — в 1794 или 1795 году. Основала его переселенческая община, руководимая Самуэлем и Элишей Пейнами. Элиша Пейн купил кусок земли, на которой сегодня раскинулась добрая половина нынешнего города. Собственно Хамильтона, как такового, в то время и не было, а было поселение, в просторечии именовавшееся «Пейновым Углом». Название Хамильтон «Пейнов Угол» получил от имени одного из борцов за свободу Соединенных Штатов, адъютанта Джорджа Вашингтона — Александра Хамильтона, бывшего кумиром Элиши Пейна. Случилось это в 1817 году. С тех пор Хамильтон ни разу не переименовывали.
Хамильтон показан далеко не на всех картах. Город-то и впрямь небольшой. В центре его — продолговатый сквер с миниатюрным прудиком — шагов пятьдесят по окружности. По периметру сквера — почта под национальным флагом, баптистская церковь (в задних комнатах которой во время выборов заседает нечто вроде избирательной комиссии), отделение банка, единственная в городе гостиница, китайский ресторанчик, шикарный (единственный в нашем Хамильтоне) магазин готового платья «Ник энд Нора» и закусочное заведение под названием «Наутилус», на стене которого хозяйки начертали свое кредо: «Мы не готовим сандвичи, мы — конструируем их!» И они их там действительно конструируют — огромные, похожие на подводные лодки. Кстати, на сленге сандвич зовется «сэб» — подлодка, значит.
Что еще есть в славном городе Хамильтоне?
Небольшая уютная библиотека, к которой очень подошло бы слово «изба-читальня»: перегороженная полками зала красивого дома. Миниатюрный торговый пассаж, состоящий из нескольких магазинов, пункта проката видеокассет, ресторанчика...
Велосипедная мастерская, в которой велосипед можно починить, накачать шины, приобрести к нему всякие причиндалы, сумку, например. Кстати сказать, велосипед был моим основным средством передвижения — полугоночный, с 12 скоростями, несколько раз чиненный. Велосипед мне дал покататься (на семестр) муж Марты — Тони, знаток нашей литературы, автор нескольких детективов на темы из советской жизни.
Велосипед расширил мой кругозор. Я смог разъезжать в радиусе нескольких миль от хамильтонского центра. Объехал озеро Вудмэн, северный берег которого порос вполне отечественного вида рогозом-камышом. Добрался до местного хамильтонского аэродрома. Все самолеты на нем частные. И летают они, когда хотят и, по-моему, как хотят. Надо сказать, что зрелище это не совсем привычное: в небе над маленьким-маленьким городком все время кто-то порхает. Особенно заметно это ночью.
Нельзя сказать, что езда по хамильтонским окрестностям — сплошное удовольствие. Дороги замечательные. Но вот холмистость местности не позволяла совершать длительные путешествия: ехать с горки приятно, зато выкарабкиваться из низины... Однако велосипед — наиболее безопасное из механических средств передвижения. Шоферы не просто уважают велосипедиста, они боятся человека, сидящего верхом на велике. Задеть, свалить велосипедиста, пусть он и отделался, что называется, легким испугом, чревато для водителя не просто штрафом, но и перспективой платить несчастному немалую компенсацию, чуть ли не пенсию. А что делать, если последний докажет, что он пострадал пожизненно, например, стал от испуга импотентом — а такой прецедент в самом деле был. Так что, если ты на велосипеде — жми напролом, хошь на красный, хошь на желтый — хошь дави «форда», хошь «шевроле».
Велосипед спас меня от голода. До продовольственных магазинов было по пешеходным меркам не близко, особенно если идти обратно с сумкой. Два больших магазина — «Великолепный американец» и «Великий союз» — расположены в северо-западной части города.
Страсть к гордым названиям распространена у американцев. Любят они все самое великое, самое знаменитое, самое сильное, самое вкусное и вообще все самое. Чего здесь больше? Рекламы? Самолюбования? Думаю, всего понемногу. А главное — присущая американцам внутренняя уверенность, что именно в их стране и должно быть самое-самое. Эту увлеченность своей страной они переносят на самих себя, ибо отождествляют с нею себя, ощущают себя ее частью. Американский патриотизм — это естественное продолжение чувства собственного достоинства, любви к своей семье, своему дому, городу, штату.
Давая взаймы велосипед, Тони присовокупил к нему цепочку с замком, на который следовало запирать стального коня, когда его приходилось стреноживать или оставлять на ночь под навесом сарая, служившего накопителем мусорных пакетов. Правота Тониной осторожности подкреплялась следующим обстоятельством: три (или четыре) года назад в Хамильтоне был похищен велосипед, который до сих пор не найден. Меня, у которого трижды угоняли рыжий битый «Жигуль», такого рода разбой не испугал. Впрочем, велосипед я таки аккуратно сажал на цепь каждую ночь. Береженого бог бережет. Даже в Хамильтоне.
Состояние преступности в Хамильтоне несколько отличается от общей ситуации по стране, особенно в больших городах, в Нью-Йорке, например.
Наши корреспонденты в Штатах говорили правду: преступность в Америке на высоте. Как это выглядит на практике? В передряги не попадал. Но вот атмосферу, в которой она, так сказать, заваривается, я почувствовал. Дело было в Нью-Йорке, куда я приехал в калошах.
Итак, Нью-Йорк, вечер, метро. Причем не просто метро, а станция со щемящим душу, до боли знакомым названием «Уолл-стрит» — лежбище финансовых магнатов. Туда я отправился вечером, чтобы посмотреть, как же выглядит это примечательное местечко. Уолл-стрит оказалась темной, узкой улицей, пустынной и скучной. Видать, его владыки разбрелись по своим небоскребам. Деваться там некуда, и я отправился обратно в метро. Длинная неухоженная станция была безлюдна, лишь в самом конце платформы заметил я одинокую женскую фигуру.
Поезда не было долго, и по старинной московской привычке я неторопливо прохаживался по перрону. Внезапно за спиной раздался шум, я обернулся и увидел, как четверо молодых негров перепрыгнули через турникет, не опустив предварительно специальный жетон — «токен» (информация для поборников развитого социализма: проезд в тамошнем метро стоит 1 (один) доллар 30 центов (пересчитайте-ка на рубли), и, хохоча и резвясь, рассыпались по перрону. Они тотчас же углядели отмеченную выше одинокую женскую фигуру и деловито направились в ее сторону.
Накануне я видел фильм, где наглые насильники подстерегали свои жертвы в метро. Ситуация была в общем весьма схожей, и я, сочтя необходимым как-то на нее отреагировать, профланировал в сторону, куда направились потенциальные преступники. Приблизившись почти одновременно с ними к женщине (оказавшейся молоденькой негритянкой), я с вялым достоинством встал возле нее. Ребятки и впрямь были настроены агрессивно, но нас — и ее, и меня — спас, по всей видимости, мой внешний вид. Колгейтский профессор из Москвы был одет, как оказалось, в униформу нью-йоркской шпаны: серая куртка, серые видавшие виды штаны, черные ботинки и что особенно важно — черная шапочка. Внушительный вид, в общем. Да и ростом господь не обидел. Противостояние продолжалось минуты три — поезда в этом Нью-Йорке ходят по вечерам чертовски редко. Парни в упор нас рассматривали. Но вот, к великому счастью, на платформу сошли вниз с улицы парочка и еще какой-то симпатичный бледнолицый интеллигент. Негритята мои сникли, а тут как раз и поезд подошел.
Так состоялось второе мое соприкосновение (косвенное) со здешней криминогенной обстановкой. Первое было гораздо короче и смешнее. Иду вечером по улице Лексингтон. Не спеша иду, витрины разглядываю (есть у нас, москвичей, такая слабость), а впереди молодая дама движется. Один раз она оглянулась и весьма неодобрительно на меня посмотрела, другой раз, а на третий просто сняла сумочку с плеча, зажала ее в руке и — полный вперед подальше от меня. Оно и понятно — вид мой доверия явно не внушал.
Но это страшный Нью-Йорк.
Зато в Хамильтоне... В Хамильтоне — полное раздолье. Не страшно выходить на улицу даже после самого дикого фильма ужасов. Выйдешь из дому, чтобы прогуляться перед сном. Звезды горят, на холме подсвеченная макушка университетской церкви. Тишина. Только гудит где-то в небе маленький самолетик — убаюкивает тебя. Подышишь чистым, почти горным воздухом. Воздухом такой чистоты я дышал только однажды, в Сахаре, километров этак за тысячу от цивилизованного морского побережья. Пронесется мимо студент на машине, осветит тебя фарами, и опять тишь да гладь.
Спать в Хамильтоне ложатся рано. Уже часов в десять освещенные окна домов редкость. Зато на улицах яркие фонари. Кому они светят? У многих американцев нет привычки зашторивать окна. И любопытный прохожий может невзначай подглядеть чужую жизнь. Впрочем, прохожих здесь нет. Есть только проезжие, катящие по делам в своих машинах, так что подглядывать в окна некому.
Старожилы говорят, что в Хамильтоне уныло. Что это скучная провинция, в которой хорошо жить под старость. Наверно. Спорить не стану. Но обаяние в этой ухоженной ласковой американской глубинке есть. Этот американский городишко в шести часах быстрой езды от самого Нью-Йорка привораживает улыбками своих жителей, чистыми выхоленными улицами, окруженными деревьями домами и, наконец, веселыми белками с серебристыми торчащими вверх хвостиками. Здесь принято улыбаться: в маленьком городе забот всегда меньше, чем в большом.
После поездки в Нью-Йорк знакомые задавали один и тот же вопрос: где мне понравилось больше? И я честно отвечал, что в Хамильтоне, потому что устал от больших городов, устал от бестолковой Москвы, а Нью-Йорк при всем своем богатстве и разнообразии сильно ее напоминает.
Надо сказать, что и у меня был свой «фирменный вопрос». Звучал он примерно так: «Хамильтон — это Америка. (Пауза.) А Нью-Йорк что, Америка?»
Несмотря на все разнообразие ответов, все они в конечном счете сводились к одному. «Хамильтон — это еще не Америка». «Нью-Йорк — это уже не Америка». И далее выяснялось, что Техас — это пародия на Америку, и вообще там живут техасцы, которые любят самые большие шляпы, пьют коку только из больших бутылок, да и вообще много о себе воображают. Калифорния к Америке не имеет никакого отношения, и когда ее ученые участвуют в научных симпозиумах, то в списках так и указывается «делегация Калифорнии», подобно тому, как о датчанах говорится «делегация Дании». Далее стало ясно, что в понятие «Америка» не входит Детройт, потому что он — умирающий город, штат Флорида, ибо это всего-навсего курорт, Филадельфия, потому что там слишком свирепая полиция...
— Ну а Бостон,— воскликнул я как-то в отчаянии. — Хоть Бостон-то — Америка?
Сказал и сразу осекся: первое, что я услыхал в этом городе, выйдя на одну из центральных его площадей, был родной русский мат. Два таксиста возле отеля «Меридиан» выясняли промеж собой свои нелегкие, по всему видать, отношения.
В самом деле, что такое Америка? Вопрос может показаться даже риторическим. Слишком огромная и разная эта страна. Ну скажите, пожалуйста, можно ли французу, съездившему когда-то разок в Ташкент, гордо бросить: я видел Советский Союз? А можно ли человеку, посмотревшему лишь кусочек американского северо-востока, считать, что он был в США? Так... побывал... немножко. И никак не больше.
Позволю себе некоторые откровенно дилетантские, но зато совершенно искренние суждения.
Американцы сравнительно недавно поняли, что они американцы, осознали себя в своем вавилонском разнообразии. Произошло это после второй мировой войны. Проникнуться этой мыслью должны были разные по своей религиозной принадлежности люди — христиане: протестанты, католики, православные; буддисты, мусульмане, иудеи. А по другой — «национальной шкале отсчета» — вьетнамцы, евреи, пуэрториканцы, русские, китайцы, итальянцы, арабы (список неисчерпаем).
В Америке все они — кто раньше, кто позже — нашли себя. Стали американцами. Это не пустые слова. Разговаривая со своими студентами о проблемах национализма, я однажды задал им вопрос: так кем же в первую очередь считает себя выходец из Италии, Китая, арабских стран, чей род переселился в Америку — католиком-итальянцем, мусульманином-арабом?.. Ответ был однозначен — американцем!
При всем при том национальные различия сохраняются. Да, они все американцы, но каждый из них остается китайцем, арабом, евреем, русским. China town (китайский квартал) в Нью-Йорке — это не туристская экзотика, но остров китайской жизни, естественным образом вписавшийся в простор огромного города. Менее впечатляюще выглядит соседствующая с Чайна-таун «Маленькая Италия». Но это, наверно, оттого, что Нью-Йорк и без того достаточно итальянизирован. Говорят, что итальянцы и евреи вместе составляют больше половины населения города. Хотя кто его знает. Ведь нет же, например, на здешнем телевидении программы на итальянском языке или на иврите. Зато есть испаноязычная — для выходцев из Латинской Америки, которых здесь пруд пруди. А арабов! В самом центре на Бродвее в четырех магазинах из пяти я сумел поговорить по-арабски, а в одном, поразив хозяина цитатой из Корана, сбросить с цены полсотни долларов.
Хамильтон же, как и большинство малых населенных пунктов штата Нью-Йорк, с этнической точки зрения сравнительно однороден. Основатели его, выходцы с Британских островов, появились здесь в самом конце восемнадцатого века. Их потомки и составляют основную массу населения здешних мест. В Хамильтоне этнические меньшинства представлены многочисленной обслугой китайской харчевенки. Впрочем, есть здесь и сравнительно недавние выходцы из Европы, Швейцарии, Латвии, России, которые так или иначе не забыли о своем происхождении. Видимое невооруженным глазом этническое разнообразие представлено здесь прежде всего студентами и преподавателями славного Колгейтского университета.
...Начал я с велосипеда, а вот, поди ж ты, кончил рассуждениями об американском народе. Терпеть не могу дилетантизма, а сам вот впал в любительство. Сразу скажу: автор не претендует на окончательную истину и склоняет голову перед любой конструктивной критикой.
Есть такое выражение, точнее, словосочетание — «зажравшаяся Америка». Я его часто слышал в Москве. Да в свое время и сам его повторял. Нет, Америка не зажравшаяся. Она — заработавшаяся. Упорным, муравьиным трудом достигли американцы того, чего они достигли.
И все-таки... Разве нет у Америки проблем? Есть, успокойтесь, принципиальные критики американского империализма. Есть, и очень немало. Одна из главных — негритянский вопрос. Давно уже никого не линчуют, и темнокожее население на практике пользуется всеми теми же правами, что и белые. Негры входят в правительство, занимают крупные посты в вооруженных силах. И все-таки остался негритянский вопрос, хотя и приобрел он несколько иные очертания.
Когда экзаменационная сессия в Колгейте уже близилась к концу, в университете произошло ЧП. У слепого студента-негра украли специальный компьютер. Я узнал об этой истории из небольшого плаката, вывешенного в холле. Такие плакаты появились во всех учебных зданиях. В них говорилось, что эта кража — позор для всего университета, а в заключение следовало обращение к похитителю вернуть украденный прибор.
— Как могли сделать такую подлость? — спросил я своего знакомого.
Он подумал и ответил:
— Скорее всего из-за денег. Компьютер особый, стоит очень дорого. А могли просто отомстить свои, негры, чтоб не выпендривался.
— Как это?
— Да так. У части негритянского населения существует весьма своеобразный комплекс неполноценности. Он заключается в том, что люди отказываются верить в свою способность добиться успеха, обойти белых в той или иной области. Отсюда возникает раздражение против тех, кто дерзает конкурировать с белыми. Вот, может быть, кто-то и решил таким образом напомнить парню его место.
Надо сказать, что среди негритянского населения, особенно молодых людей, распространено — и притом достаточно широко — убеждение в некой абсолютной вине перед ними белых. В свою очередь, американское государство само испытывает нечто вроде комплекса вины перед темнокожими согражданами и готово эту вину искупать. В частности, это находит выражение в целой системе приоритетов для негритянской молодежи (а заодно и выходцев из испаноязычных стран) при поступлении в университеты. Существует, однако, и такое мнение, что подобного рода поблажки себя не оправдывают, поскольку создание тепличных условий расхолаживает молодых людей, создает у них ложные иллюзии того, что можно добиться многого, не прилагая серьезных усилий.
Но такие взгляды высказываются полушепотом, ибо не дай бог прослыть консерватором или, того хуже, реакционером, да еще и с расистским уклоном. Для преподавателя университета, например, такая репутация может стоить места. (Демократия демократией, но осторожность никогда еще никому не помешала!) Мне, во всяком случае, посоветовали в этот щекотливый вопрос не лезть.
Предупредили, что само слово «негр» или «чернокожий» не просто нежелательно, но даже звучит оскорбительно. Выражаться следует культурно: afro-american. Ну что ж, афро-американец — это звучит гордо!
По правде сказать, в то время как одни афро-американцы мне глубоко симпатичны, то другие — как раз наоборот. Симпатичные — это и мои коллеги из Колгейта, и умные работящие студенты. Несимпатичных я видел, например, в столице штата Нью-Йорк — Олбани, где оказался как-то в один из длинных осенних вечеров: на нескольких перекрестках города тусовались темнокожие молодцы с дубинками в руках. Сразу пропало чувство безопасности, хотя сидел я внутри автомобиля. Дальше можно, конечно, распространяться о том, что шпаны и преступников пруд пруди не только среди черных. Можно учено и вполне по-марксистски связать рост преступности американской молодежи, особенно негритянской части, с ее «социальной маргинализацией». И это все так. Но в американском сознании облик классического хулигана и нарушителя общественного закона довольно прочно связан с цветом его кожи. И это одна из сложнейших коллизий американского общества.
Другим щекотливым вопросом, который мне также не советовали затрагивать, дабы не попасть впросак,— женский вопрос. Но было поздно: я уже успел влипнуть.
Дело было так. В свое время руководитель сектора в нашем Институте востоковедения, где я работаю в Москве, профессор Полонская говаривала на заседаниях: «Ladies first», то есть «сначала дамы», и предоставляла первое слово сотрудницам. Этот совершенно неоспоримый тезис я попытался использовать на занятиях со студентами (и студентками). На одном из первых же семинаров, когда среди желающих охарактеризовать аграрное общество оказались две девушки, я тотчас же изрек сакраментальную фразу и предоставил слово одной из них.
На следующем занятии история повторилась. К тому же неожиданно для самого себя я пустился в рассуждение о сложности национализма как предмета изучения, сделав в конце вывод, что, мол, не женское это дело. Все мило улыбались. Visiting professor был очень доволен собой.
Жизнь учит, что самое страшное — в любом деле — самодовольство. Оно наказуется быстро и жестоко. Покуда я упивался своим красноречием, в местных кругах, как выяснилось, зрело недовольство.
После третьего семинара ко мне подошла одна из студенток — Рена Бхаттападхайя (какая прекрасная бенгальская брахманская фамилия!) и, ласково глядя мне в глаза, попросила аудиенции. Она была сама любезность и излучала уважение к профессору, что последнего и насторожило. Встреча была назначена на после уроков в моем кабинете. Точно в срок раздался стук в дверь, я уверенным голосом разрешил войти и через несколько секунд оказался лицом к лицу с небольшой делегацией, состоявшей из Рены и Энди Алексиса, очень интеллигентного и симпатичного студента, интересовавшегося проблемами Латинской Америки. «Так,— подумал я,— речь пойдет, конечно, о занятиях. И вряд ли ребята специально пришли для того, чтобы выразить им свое восхищение».
Гости мялись, круглили фразы, явно не зная, как подступиться к главному. Неожиданно они заговорили о равенстве между мужчиной и женщиной, о том, что женщины имеют право получать те же знания, что и мужчины. Америка, самая демократичная страна, гарантирует эти права и т.д. и т.п. Я понял, что ничего не понимаю, и решил идти напролом.
— Ладно, друзья, скажите честно, что не так?
Выяснилось, что «не так» это и «ladies first», и разглагольствования о неженских профессиях... Мне и в голову не могло прийти, что своими замечаниями я мог обидеть славных американских женщин. Пришлось извиниться за ошибку и обещать исправиться. Мое покаяние было, по всей видимости, доведено до женской части группы, и Девицы несколько подраспустились. Во всяком случае, особого рвения к учебе с их стороны не было заметно. Чего нельзя сказать о ребятах, большинство которых, что называется, рвали подметки в учебе.
Как бы то ни было, из-за своей оплошности я попал в разряд женоненавистников, что меня, конечно, огорчило.
«Чего им там не хватает?» — думаю я, вспоминая, как глядел из окна моей пресненской квартиры на женщину в мохеровой шапочке, с рюкзачком на спине, волокущую парочку сумок. Наверно, феминизм произрастает все-таки на почве, удобренной продуктовыми лавками и прочими магазинами. Наши доморощенные феминистки — явление противоестественное и похожи на фигурный шоколадный торт посреди абсолютно пустого прилавка.
Слабо представляю себе угнетенную американскую женщину. Похоже, феминизм аккумулировался в основном в девичьей студенческой среде, потому как замужние и более искушенные в жизни гражданки США интересуются им меньше.
В Колгейте феминистское движение приняло активное участие в борьбе против изнасилований. В ноябре кампания по борьбе с этим злом буквально выхлестнулась из аудиторий в аллеи и на холмы университета. Судя по ее интенсивности, можно было вообразить, что угроза изнасилования нависла едва не над каждой студенткой и даже студентом.
Кампания началась после печального случая в одном из университетов Флориды. В знак протеста там была объявлена студенческая забастовка. От Флориды до Хамильтона несколько часов лета, и тем не менее... Уже через несколько дней каждый преподаватель получил зеленого цвета брошюру «Изнасилование. Сексуальное покушение. Сексуальная агрессия». В ней подробнейшим образом объяснялось, что делать, чтобы тебя не изнасиловали, как вести, если все-таки это случится. Кому жаловаться, кто в первую очередь может оказать столь необходимую в этом случае психологическую поддержку.
Через день, забираясь по крутой тропинке на Кордиак-хилл (Холм сердечников), я увидел, что по обеим ее сторонам прикреплены отпечатанные типографским способом плакатики, гласившие: «Остановите насилие над вашими женами, дочерьми, сестрами, бабушками, подругами и любимыми!»
Были проведены и другие мероприятия — лекции, собеседования. Вновь раздались требования закрыть студенческие братства (о них чуть позже), которые некоторые преподаватели и часть студенток считали чуть ли не вертепами.
Как-то незаметно от Хамильтона, Нью-Йорка перешел я к жизнеописанию Колгейтского университета. А университет этот достоин того, чтобы быть описанным.
Возник в 1819 году. Основателем его была баптистская община, по имени одного из руководителей которой — знаменитого на всю Америку мыловара Вильяма Колгейта, и получил свое название университет. (Вернувшись в Москву, я обнаружил, что моя семья чистит зубы зубной пастой «Колгейт».) Колгейт — университет небольшой, но, как сказали бы у нас, престижный. Престижность его в том, что здесь приходится платить за обучение 16 тысяч долларов в год (новый «шевроле» «Корсика» стоит меньше 10 тысяч). Правда, для особо успевающих предусмотрен и бесплатный вариант обучения. Высокий уровень преподавания. О техническом и бытовом обеспечении говорить не приходится. Отдельные кабинеты у каждого преподавателя, отличная библиотека, несколько стадионов, стоянки для автомобилей, театр, картинная галерея, столовая, буфеты, фирменный магазин, все товары в котором, пусть даже сделанные на Тайване, имеют колгейтскую символику, и компьютеры, компьютеры, компьютеры.
Кстати, о компьютерах. Долго втолковывал мне мудрый коллега-востоковед Сайд Кямилев, что такое компьютер. Я соглашался, но в душе продолжал считать, что это все-таки дань моде, этакая дорогая игрушка, и как отцы-деды без него жили, так и мы проживем. Понять, что такое компьютер, можно лишь посидев за ним. Агитировать за него бесполезно. Нельзя даже толком объяснить его суть. Но даже для стопроцентного гуманитария, ненавидящего любую технику и презираемого ею, компьютер — это революция. Но этой революции, впрочем, как и любой другой, надо учиться.
Я компьютера ко всему еще и боялся.
Человек, который с ним на «ты», вызывал во мне полумистический трепет. И на первом месте в ряду таких людей стоит заядлый ленинградский интеллигент Саша Нахимовский, осевший примерно полтора десятка лет назад в Штатах. Саша перебрался туда в середине семидесятых, женившись на американке по имени Алиса. После увлечений религией и переводами его душа нашла успокоение в науке о компьютерах, точнее, на стыке «компьютероведения» (как еще-то сказать?) и психологии. В Колгейте Саша работает на соответствующем факультете, но, кроме того, занимается тем, что в недавние времена носило у нас название «общественная работа», например, учит обращаться с компьютерами учеников хамильтонской школы.
За несколько уроков компьютерного дела, я
а) довольно прочно усвоил, что он, компьютер, не пишущая машинка; и
б) перестал его бояться — последнее чрезвычайно важно.
Хотя, работая в компьютерном центре Колгейта, где я делал первые самостоятельные шаги, все-таки при малейшем сомнении обращался к специальным инструкторам.
Обращался к ним не я один. Трудности в обращении с детищем современной цивилизации испытывают многие, и потому инструкторы нарасхват в обеих комнатах компьютерного центра. В основном ими работают студенты, таким вот образом разрешающие свои финансовые проблемы. Не все ведь родители могут так легко выложить десятки тысяч долларов на образование любимых чад. Кроме того, американские молодые люди стремятся по возможности быть независимыми от своих предков. Из моих студентов в компьютерном центре работал немного флегматичный Стив, который всегда неторопливо и с достоинством показывал своему педагогу, на какую клавишу следует нажать.
Но, как я уже отметил выше, прибыл я в Штаты не тренироваться на хитрых машинах, но работать, вкалывать, как и все прочие здешние профы, то есть стать на какое-то время самой обыкновенной рабочей американской лошадью.
Чем еще отличается ихнее обучение от нашего? Прежде всего сознательностью студентов. Среди колгейтских наставников принято ругать своих питомцев. За слабую эрудицию, за разгильдяйство, лень — словом, за все, за что принято ругать студентов. Я пытался спорить с коллегами, но убедить их было невозможно. Так и расстались мы; я — со своим (высоким) мнением о студентах, они со своим, весьма скептическим.
Как-то раз я был приглашен на обед в одно из студенческих братств. Как пояснили сведущие люди, братство (fraternity) — это студенческое объединение «по интересам». Формально — это тайное общество со своим уставом, со своим порядком. Причем порядком, на первый взгляд достаточно своеобразным. Обед, на котором все были в черных костюмах и при галстуке (!), начался с молитвы. Впрочем, чопорное начало не помешало последующей веселой беседе. Потом я попросил студента из моей группы Джона Мэффи показать мне резиденцию братства, представляющую собой гибрид средней руки дворца и общежития. От дворца — две залы с камином, мягкие огромные кресла, бильярдная... От общежития — узкая лестница на второй этаж, какие-то трубы под потолком и, наконец, комната самого Мэффи, потолок которой даровитый студент обратил в звездное небо, оклеив его темно-синей бумагой с фосфоресцирующими серебряными звездами. В темноте очень впечатляюще... В октябре Джон сделал отличный доклад об индийских сикхах.
Ко времени визита в братство мне удалось усовершенствовать свой английский. Что было чрезвычайно приятно. Незадолго до конца семестра Кис Шеффер, немного подросткового вида парень, но уже зрелый мыслитель — я говорю это без оттенка иронии,— признался:
— Вначале странно было, профессор. Говорите вы по-английски, и слова вроде знакомые, а все вместе не понятно.
Не в первый раз слышал я такую оценку моих лингвистических способностей. Много лет тому назад возвращался я на родину из Алжира, где проработал два года переводчиком и, как мне казалось, в совершенстве овладел местным — более чем сложным диалектом. И вот утром, сидя в приморском кафе, вздумалось заказать мне булочку с кофе, о чем я немедленно уведомил официанта. Гарсон, с напряженным удивлением склонив голову, произнес:
— Мсье не мог бы повторить свою просьбу по-французски? У мсье такой египетский акцент, что мсье совершенно нельзя понять.
В самом деле мсье до того провел в Египте несколько месяцев, но ведь не лет же, черт возьми!
Бедные, бедные мои колгейтские студенты...
Ребята изо всех сил пытались понять, что я им говорил, тем более что, помимо языка, приходилось вникать еще и в содержание того, что говорилось. Достались мне две группы старшекурсников. Кроме основных тем лекций и семинаров, я по мере сил попытался рассказать о национальном вопросе внутри СССР. Тогда еще был СССР...
Свобода, внешняя раскованность — доминирующие черты характера граждан США. Иногда это слишком непривычно. Ноги на столе — явление далеко не повсеместное, но если кто-то сочтет возможным поступить именно так, то, как говорится, общественность его не осудит. Сказать, что американский студент одет небрежно, это ничего не сказать. Драные, именно драные, а не рваные штаны естественным образом монтируются со стоптанными кроссовками, ботинками на босу ногу, всевозможными майками и свитерами, одетыми зачастую столь замысловато, что их обладатель похож на растерзанный капустный кочан. Не блещет изысканностью в одежде и слабый пол.
И при всем при том, разгуливая по университету в одеянии, один вид которого вызвал бы поголовный нервный срыв на военной кафедре МГУ, местная публика весьма дисциплинированна. Хорошо посещает занятия, склонна выжать максимум из преподавателя, а при возможности стремится и себя показать. Дисциплина ума сочетается с полной внешней раскованностью. Отсутствие внешней отутюженности необходимо, видимо, для раскрепощения интеллекта.
При всей этой живописной небрежности ребята не выглядят неряхами. Нет в них этакой разболтанности. Быть может, это от того, что практически все они занимаются спортом — играют в американский футбол, регби, теннис, бейсбол, плавают и обязательно бегают. Бегущие студенты — типичный пейзаж вечернего Хамильтона — и летом, и осенью, и зимой.
Такие вот мальчуганы дождливым противным днем выиграли у футболистов прославленного Корнелла. Играли в американский футбол (я вообще поначалу решил, что это регби) на первенство университетов.
Не стану утомлять читателя описанием этого спортивно-массового мероприятия. Скажу только, что оно было веселым, азартным и каким-то бесшабашным. Отдыхать так отдыхать. Понаехало родителей, пришел кое-кто из преподавателей. Выступали самодеятельные оркестры, дети скакали по трибунам. Шел омерзительный дождь. Наши выиграли. «Мы их побили!» — гласила надпись на одном из студенческих общежитий. Довольная мамаша натянула на себя похожую на хоккейный доспех темно-коричневую с бордовым оттенком футболку двухметрового сынули и разгуливала с любимым чадом возле общежитий.
Спорт в Колгейте дело святое. Впрочем, не только в Колгейте. Отпроситься с занятий на игру в теннис — само собой разумеется. Какой профессор откажет! Хотя как-то один из коллег по кафедре бросил: «Ноги у них работают лучше головы». Может, в отношении кого-то он был прав, но у моих студентов все было в порядке и с тем, и с другим.
За те короткие четыре месяца как-то незаметно я привык и полюбил этих ребят, которые чем-то напоминали мне лихую первую арабскую группу Института восточных языков при МГУ набора 1968 года, в которой мне посчастливилось учиться. Налетела экзаменационная сессия. И пронеслась, оставив после себя совершенно пустой университет. Наступили долгожданные всеми рождественские каникулы. Между корпусами факультетов и общежитий гулко отдавалось эхо шагов редкого прохожего. Поздним декабрьским вечером этим прохожим стал я. Время профессорства подошло к концу, и я поехал прощаться с университетом, прекрасно понимая, что вряд ли когда-нибудь вернусь сюда. И шел снег, и была колгейтская луна, словно небесное отражение местной университетской церкви.
Возле здания нашего факультета меня окликнули. Специальная университетская охрана не дремала. Сегодня службу несла молодая симпатичная особа, посветившая на меня фонариком. Я не вызвал у ней подозрений, и она отступила во тьму. Я добрел до машины, глубоко вздохнул и решительно открыл дверцу.
Утром, погрузившись во взятый напрокат «шевроле», я выехал в Сиракузы, где потряс местное отделение компании «Пан-Ам» сумасшедшим количеством вещей. Обогатив местный авиабизнес на шестьсот долларов, я устремился в Нью-Йорк и далее во Франкфурт, чтобы уже оттуда добраться до родины, где меня ждали семья и работа.