Генуэзец
Древняя генуэзская башня на площади перед феодосийским вокзалом, а потом час сладкой дремы в пыльном и дребезжащем автобусе, татарские названия холмов и селений вперемежку с возникающими вдруг строчками поэтов серебряного века... Солнце, набрав полуденную силу, склоняется к земле, и долины растворяются в чуть фиолетовой, переливающейся перламутром дымке, неповторимой ни в каком другом месте земного шара. Все такой же, как и прежде, он, восточный Крым, призрачный и тонкий, как волошинские акварели, только вместо желтых пузатых бочек с сухим, по двадцать копеек за поллитровую кружку, с холодной полынной горечью белым феодосийским вином, что радовали глаз на фоне вечной пыльной зелени придорожных стоянок, теперь — «вечная зелень» киосков «Обмена валют». И потом, такое впечатление, что все производят здесь только турки или китайцы. Да и сама дорога до Карадага напомнила мне великий шелковый путь: бесконечно тянулись развешанные на веревках азиатские полотенца, простыни, носки, развевались на ветру восточные мохеровые кофты, возвышались серовато-зеленые и голубые, увитые яркими красными розами великие китайские стены термосов и чайников.
Но довольно об этом, вон он — южный склон горы Кок-Кая, обращенный к морю, очертаниями своими рисующий профиль поэта и путешественника Макса Волошина, давнего обитателя этих мест. Отсюда начинается Карадаг. Или здесь кончается, это уж кому как нравится. Еще несколько километров пути — и из-за стены деревьев выступает мощный кряж, напоминающий голову поверженного Мефистофеля. Моря пока не видно, только белые, спрятавшиеся в тень домики Карадагской биостанции, где мне и предстоит расположиться.
Сначала нужно сориентироваться на местности. Тут же, на автобусной стоянке, я купил карту-схему, сел на скамейку, развернул ее.
Ага, вот дирекция, вот лаборатория, памятник Т. И. Вяземскому (это еще кто такой — князь?), магазин (пора бы, уже есть хочется), большой дельфинарий, малый дельфинарий...
И тут кто-то рядом со мной бухнулся на скамеечку:
— Про дельфинов наших приехали писать? — Пришелец был черный от загара, сверкал на солнце золотой зуб, а в руке он держал огромную кисть лилового винограда.
— Угощайтесь. Из журнала? — Меня он вычислил по майке с надписью «Вокруг света». — В Крыму небось не первый раз?
— Не первый... Но давно не был. Как тут теперь, за границей?
— Да ну их к черту. Крым есть Крым. Кого тут только не было. И скифы, и тавры, и татары... А у меня — кто он мне? — прапрадед, что ли, генуэзец был. А бабка его, ну моя... — турчанка. А я кто? Кроме русского, ни на каком не балакаю. Так, по-хохляцки немного да по-татарски. А историей интересуюсь. Там, вот за тем холмом, видите, на арбуз похожий? Там генуэзцы канал прорыли, воду к побережью вели. А по той дороге пленных рабов водили...
Он помолчал, а потом в хитрой ухмылке снова сверкнул золотой зуб.
— А про Яшу и Малыша слыхали?
— Кто такие?
Мы закурили, и генуэзский моряк, проходивший когда-то здесь службу, выдал страшную тайну. В советские годы эта вот самая биостанция была строго секретным объектом. Сюда и за десяток километров никого не пускали — из-за кустов сразу выскочит военный: «Стой! Ни шагу! Буду стрелять!» Там, в дельфинарии, Яшу и Малыша, молодых тогда матросов, тьфу, дельфинов, обучали для подрыва кораблей и подводных лодок. Ремешок такой пристегнут вдоль тела, на спину — мину, и испытатели им говорят, свистками такими: «Полный вперед! На врага! За нашу советскую Родину!» И Яша с Малышом ласты к голове приложат: «Есть! Задание будет выполнено». И вперед, в глубины океана...
— А теперь они, старики-то, в отставке, всю биостанцию кормят.
— Рыбу, что ли, ловят?
— Да нет, — подивился генуэзец моей тупости, — деньги зарабатывают. Биостанции киевская Академия денег не платит, ну а на что жить? Вот теперь Яша с Малышом в дельфинариях аттракционы дают. — Генуэзец вздохнул: — И мне перепадает. Я тут плату за стоянку собираю. Вон еще автобус, на дельфинов смотреть привез... Пойду... А вы ко мне сюда заходите, винограду целую корзину принесу.
Генуэзский станционный смотритель исчез. А я щипал виноград и думал: «Славный все-таки народ, эти генуэзцы!» И это, пожалуй, все, что я хотел бы сказать по поводу отношений Украины с Россией. Мне надо географией заниматься.
Черная гора
К домику дирекции Карадагского заповедника вела неширокая аллея, струившаяся в лучах скрывающегося за угол дельфинария солнца. Забыл сказать, что стоял конец сентября, особое время в Крыму, когда земля уже не вбирает, а отдает все тепло, и солнце подернуто невидимой кисеей, и восковая зелень деревьев отдыхает после летней напряженной работы и не источает ничего, и воздух словно пустой, и крики птиц звучат сами по себе, и ты не чувствуешь ни холода, ни жары, да вроде бы и вообще не существует такое понятие — «температура». Ты плывешь в каком-то благодатном потоке, но почему-то вдруг нестерпимо хочется перейти, переплыть в волны — вон они, с белыми гребнями, — зеленовато-синего моря. Но... передо мной темный двухэтажный дом и белый памятник у входа. «Терентий Иванович Вяземский, родился в 1857, умер в 1914 году». Пока все, что я знаю о нем. По скрипучей лестнице поднимаюсь на второй этаж. Чуть приоткрыта дверь с табличкой «Директор Александр Аполлинариевич Вронский».
Александр Аполлинариевич молодой, веселый, энергичный кандидат биологических наук, убегал. Срочно нужно в Киев, на совещание. Обо всем говорили на ходу, на скамеечке перед «Т. И. Вяземским», — Карадаг — Черная гора — это древний потухший вулкан. Земля здесь разверзлась так, что ее строение можно изучать как по учебнику. Рай для биологов. Почти сто видов лишайников, а про цветковые растения десятки томов написано — на Карадаге их тысяча сто шестьдесят видов! А сколько насекомых, бабочек, птиц! И все это на клочке земли в 30 квадратных километров. От Коктебеля до Щебетовки восемь километров да в ширину три с половиной вместе с побережьем, — вот и весь Карадаг. А какое разнообразие географических зон — горная, лесная, степная, средиземноморская. Но самое главное — там никогда не жили, ничего не строили. Первозданная природа. Я уж не говорю про Крым, где природа стерта, на всей земле не сыщешь такой уголок. И, может быть, важнее даже не изучать, а сохранять его. Трудно, конечно, трудно в нынешних условиях, приходится туристов водить, чтобы хоть какие-то деньги заработать. Но экскурсии мы водим по единственной, экологической тропе. С 1979 года Карадаг — государственный природный заповедник. Ихтиологи в море работают, изучают подводный мир. Аквариум, дельфинарий большой построили...
Александр Аполлинариевич долго хохотал, когда я ему поведал только что услышанную историю про Яшу с Малышом.
— Вы еще не то услышите! Хотя... нет дыма без огня. Здесь, действительно, военные акустики опыты проводили. Но нас не дельфины, а ноги кормят. В кабинете не сижу. Финансы, электричество, горячая вода... Но свой журнал научный издаем, и ваш выписываем. Если вам про науку скучно — пишите про летающие тарелки. Тут этого, потустороннего, хоть отбавляй. Приеду — расскажу. Катер, проводника? Да нет проблем. Поднимитесь наверх, к Нине Георгиевне Кустенко, заму по науке.
Милейший, заботливый человек Нина Георгиевна решила все в одну минуту. Позвонила в лабораторию. Позвонила на причал.
— С катером придется подождать, пока море успокоится. Все-таки осень. А завтра утром вас будет ждать Михал Михалыч.
Восхождение
Солнце едва поднималось где-то за головой Мефистофеля, то бишь за кряжем Карагач, а мы уже шли с Михал Михалычем по экологической тропе. Было тепло и тихо, идти легко, и так мы прошли километра два, пока не начался крутой подъем. Кругом летали какие-то бабочки, мошки; мы пробирались через какие-то травы, и глупо было спрашивать: а это кто? а это что? — если их здесь тысячи и тысячи видов. И все-таки, чтобы передохнуть, я спросил:
— Михал Михалыч, а это что за букашка?
Но мой Вергилий не остановился, только оглянулся, посмотрел на меня с каким-то подозрением и буркнул: «Цирцея». Как же его остановить? Он прыгает по камням, как горный козел, а мне каково? Тогда я вытащил фотоаппарат и начал ерзать объективом, будто снимаю: «А на латыни как будет?» Ему пришлось остановиться: «А на латыни будет «сатирус цирце». Он мрачно оглядел окрестные долины, посмотрел на мои кроссовки: «Обувь у вас подходящая, можно и напрямки по скалам идти, так быстрее будет. Мне через час внизу надо быть».
И тут я все понял: Мих. Мих. такой мрачный и неразговорчивый оттого, что его от работы оторвали болтаться тут с каким-то корреспондентом.
Ну по скалам — так по скалам, пошли. Куда мы забрались через час — до сих пор не знаю, только Мих. Мих. Сам остановился. «Устали?» — «Да нет. Нормально». — «Тогда скоренько, вот на тот уступчик. Оттуда и море будет видно как на ладони».
Я взглянул на «тот уступчик» и понял: там мне и конец. А когда все-таки вскарабкался и посмотрел вниз — другое понял: вот откуда Бог смотрел на землю. Вот откуда увидел Бог, что это хорошо.
О том, какое это было счастье, когда с «того уступчика» мы поднялись на вершину хребта и открылось искрящееся море в клочьях тумана, — и рассказывать нечего. А на фото? Но что может поведать объектив, преломляя линии моря, неба и скал на пленку?
— До Мертвого города вы и один теперь доберетесь. Так по хребту, по хребту километра два будет, — и мой Вергилий исчез.
Вперед! К Мертвому городу! Только теперь я понял, что значит второе дыхание. Я летел с гряды на гряду. Внизу открылись Золотые Ворота, передо мною вставали черные скальные изваяния. Иван-разбойник, Королевская свита, Чертов палец. И Мертвый город возник, как потусторонний мир. Наверно, это его в изгнании — в Париже, в Праге — в тревожных снах будет видеть поэт Марина Цветаева: «Иду вверх по узкой тропинке горной — слева пропасть, справа отвес скалы... И — дорога на тот свет. Горы — заливы — несусь неудержимо, с чувством страшной тоски и окончательного прощания...» Это его, Карадага, стены взорвавшегося вулкана, черную вздыбленную землю назовет поэт Максимилиан Волошин «пламенем окаменелого костра».
Мне он показался островом Пасхи с его каменными истуканами, вознесенным на необъяснимую высоту.
Я сидел на вершине Карадага у скалы, удивительно похожей на Сфинкса. Еще там, внизу, я спросил у Мих. Миха, что это за рассыпанные по камням серебристо-лиловые цветочки? И он мне ответил: «Это безвременник. Цветет в сентябре».
И я задал свой самый коварный вопрос Сфинксу: «Что это такое — время цветения безвременника?»
И вот что я еще открыл для себя во время этого восхождения на Карадаг. То, что трещит ночью, — это сверчки. А то, что трещит днем — это цикады. Цикады сидят под землей бесцветными личинками три года. Три года! А в один прекрасный день выползают наверх и, ошалев от солнца, трещат какое-то мгновение и умирают.
Я и сам, взобравшись на хребет, ошалев от солнца, моря, неба, присев на камень, еще трещу, еще жив, отираю пот, еще не умираю. Надеюсь благополучно спуститься вниз, чтобы приступить к следующей главе.
«Этот чудак Вяземский...»
Взять приступом с моря Карадаг пока не удается, хотя милейшая Нина Георгиевна каждое утро справляется на причале о состоянии водной поверхности. Увы, волны, волны не позволяют спустить шлюпку. Но в нескольких сотнях метров от причала, под скалой Левинсона-Лессинга (чем он знаменит, пока еще не знаю), я обнаружил маленькую глубокую бухту, защищенную от ветра, где можно спокойно плавать под водой. Маску и ласты я случайно купил за 10 гривен (по-нашему — за 30 рублей) у одичавшего российского курортника, который никак не мог набрать этих самых гривен на билет до Москвы (уже продал за гривны видеокамеру, фотоаппарат, турецкий спортивный костюм, осталось самую малость), потому что за рубли билеты не продают и рубли на гривны не меняют («Нэ, нэ, громодяни, тильки баксы. Зэлэненьких нэ-ма?») из-за очередных политических и финансовых противостояний. Купил вот тут же, у магазинчика, в эпицентре карадагского негоциантства. Чего только нет на этом пыльном клочке возле биостанции, превратившемся ввиду явного отсутствия иных доходов у людей науки в гриновский Зурбаган: и гигантские раковины, поющие прибоями далеких морей Явы, Суматры и Целебеса, и опалы, халцедоны, агаты из южноафриканских пещер, оправленные местными умельцами в металл, и модели старинных парусных кораблей с развевающимися флагами, и цветастые мешочки с сухой лавандой от моли и дурманящими травами для безмятежных снов, и голые по пояс, с анакондами и удавами на шеях яркие представители Харьковского экзотеррариума... Меня же больше всего интересует фургончик татарочки Нэлли.
Я набиваю пластиковые пакеты багряно-фиолетовыми с сахаристыми изломами нэллиными с грядки помидорами, почти черными, с серебристой испариной, гроздьями мускатного винограда из нэллиного сада и — всего за три гривны! — ущербной луной влажного сыра из молока нэллиной козочки Ночки. По дороге упрашиваю любезную библиотекаршу выдать мне на руки редчайшую книгу Т. И. Вяземского «Электрические явления растений» и отправляюсь в облюбованную бухту.
Нет, не подводный мир у скалы Левинсона-Лессинга поразил меня. И не эти травки-муравки, похожие на электрические провода, которые изучал профессор Вяземский. Поразил сам Терентий Иванович! Может быть, вам приходилось листать книжечку «О наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопия мужа известнейшего и красноречивого Томаса Мора»? Так вот, новый остров Утопия забрезжил для Терентия Ивановича Вяземского. Но давайте все по порядку.
Тогда мне даже показалось, что я вижу Терентия Ивановича. Вон он бредет по склону холма...
Худощавый высокий человек с длинной запутанной шевелюрой, в сюртуке не первой свежести, застегнутом на все пуговицы, в брюках табачного цвета, в сапогах, давно не видавших щетки, и с громадным дамским бантом из шелкового шарфа, цвета чесучи, вместо галстука...
Конечно же, не князь, но и не от сохи — из семьи священника. Рязанский, в селе Путятино родился, и в Рязанской же духовной семинарии воспитание получил. Священником быть не захотел, в те годы идеи носились в воздухе — «не Богу служить, а обществу».
И вот семинарист Терентий Вяземский становится студентом историко-филологического факультета Императорского Московского университета, изучает Белинского и Чернышевского, а потом и сам ступает на базаровскую стезю, переводится на медицинский факультет. Ему 26 лет, он практикуется в клинике нервных болезней, потом два года научных занятий в Саксонии, в знаменитейшем университете Галле. Успехи в науке необычайные, его волнует самое тайное, самое тонкое в природе, и за работу по наблюдению электрических явлений растений ему присуждают степень доктора медицины.
Он и преподает, и практикует, к нему приходят лечиться, обычно тайно, приватно, известнейшие, влиятельные люди. Доходы позволяют ему иметь богатую квартиру в Москве, а для летнего отдыха он покупает в Крыму имение «Карадаг».
Вот тогда-то и возник вдали этот призрачный остров Утопия, тогда и пришла Терентию Ивановичу эта мысль: «Свет науки засияет с высот Карадага!»
Научный монастырь
— Терентий Иванович, странный вы человек, да отчего же он засияет, этот свет науки, в этой вашей глуши, на-а... — как его? — Карадаге?
Ответ оппонентам у Терентия Ивановича был прост и убедителен:
— Жизнь в городе для ученого губительна, научная деятельность — неплодотворна.
На Карадаге, в его имении, где много солнца, море, лес, горный воздух, фрукты, виноград, особенно виноград, — это источник энергии, он соберет под одной крышей всех, для кого цель жизни — наука. Для работы он создаст лабораторию, выпишет из-за границы необходимые приборы, самый современный инструментарий. Для общего дела отдаст свою огромную научную библиотеку с редчайшими изданиями.
— Да где капитал на все это взять, Терентий Иванович? На что кормиться-то будут ваши... кхе-кхе, затворники?
Что было дальше? А что взять с крымского доктора, хоть и знаменитого, да странного: лечить-то хорошо лечит, а гонорары брать стесняется. Прогорела его санатория, вон тот белый домик на склоне холма. Биологическую станцию, правда, построили, аквариум... Библиотека дошла до Карадага, так и пролежала в ящиках почти сто лет. Долги, неудачи, насмешки, равнодушие — все, как и полагается в Утопии.
23 сентября 1914 года, через несколько часов после смерти Терентия Ивановича, Карадагской научной станции было присвоено его имя. Памятник у входа в дом, так и не ставший научным монастырем, несколько научных работ Вяземского здесь же, в библиотеке, и добрая-добрая память об этом чудаке. Вот, о Вяземском, пожалуй, и все. А монастырь?
В библиотеке Карадагского заповедника хранится рукопись Евгения Александровича Слудского. Удивительно яркие зарисовки ушедших дней, живые портреты знаменитых ученых, постояльцев Карадага. Не монахи-отшельники, а скорее веселая раблезианская братия. Вот она возникает на тропинках Карадага, словно на слегка мутноватых картинках волшебного фонаря.
Лето 1924-го... Из-за горизонта появляется военное гидрографическое судно «Казак», бросает якорь в сотне метров от лабораторного корпуса. Спускают шлюпку. На берег прыгают матросы, офицеры. Потом почти выносят на руках представительного старика в адмиральской форме. Адмирал туг на ухо, все время складывает руку рупором, рявкает на матросов. Нагнал страху на всех, сел в шлюпку. Дали продолжительный гудок, за кормой забурлила вода. Похож был на Кука среди туземцев выдающийся океанограф академик Шокальский.
...А вот худощавый, розоволицый, хитрый и практичный седой старик сидит на веранде со своей восьмипудовой супругой Варварой Ипполитовной. Старик никогда не расстается с радиоприемником, вылавливает из эфира очередной фокстрот. «Совсем испортился мой академик», — сетует Варвара Ипполитовна. Ба, да это тот самый Левинсон-Лессинг, академик-петрограф, в честь которого названа скала.
...А вот кто-то в море заплыл черт знает куда. «Леша, Леша, вернитесь!» — кричит ему молодая, атлетически сложенная особа с берега. Появляется среднего роста, смуглый, с немного раскосыми глазами под толстыми стеклами очков Леша, отряхивается, как гусь. Он всем известен на Карадаге тем, что каждое утро ходит на море и выпивает по нескольку глотков морской воды. Юная особа — его жена, спортсменка-пловчиха. Она не первая жена, но все предыдущие — тоже пловчихи. Леша — в мире известен как творец самых сложных математических и физических теорий профессор Алексей Иосифович Бачинский.
...Вот несет домой бутылочку крымского портвейна лысый, плотный человек в полотняной толстовке навыпуск. Подпоясан витым шелковым шнурком. Он бродит по биостанции, из конца в конец, никому не досаждает, ничего не делает. Безобиднейший, добродушнейший, «не любит выпить». Когда напьется — прячется в кустах и, изображая черта, пугает прохожих. Известнейший зоолог, автор фундаментальных научных трудов, бывший граф Бобринский Николай Алексеевич...
Время стирает прошлое, и нахоженные тропы быстро зарастают буйными травами, и блекнут туманные картины волшебного фонаря.
«Русалкин кошелек», или коридор в другое измерение
Вы не поверите, но только я вылез на берег, как тут же, в отступающей волне, среди шуршащих камней, и увидел его. Это был «русалкин кошелек». Скорее, эта штука была похожа на кожистый свернутый конверт, только с острыми уголками, как кончики у раковин. Много легенд о сиренах (еще со времен Гомера) и о русалках ходит по побережью, пересказывать их не буду, но одно верно, что того, кто найдет «русалкин кошелек», ждет счастье. Это мне сказала одна тетушка, поливавшая цветы возле дельфинария. И точно, предсказание сбылось буквально через полчаса, когда я вернулся в гостиницу и обнаружил, что где-то по дороге вытряхнул из кармана бережно хранимую синенькую купюру в сто гривен. И какое же счастье было, когда она нашлась в других шортах. А «русалкин кошелек», как мне объяснила другая тетушка, на сей раз ихтиолог, — это роговая капсула, которую выбрасывает из себя морская лисица (рыба-скат), когда у нее рождаются детеныши.
Вот там, под водой, действительно мистика, — сказала она. — Есть рыбы, которые через три года меняют пол. А есть такие вот плывет самка и видит, что навстречу ей тоже плывет самка, и первая тут же становится самцом. А есть рыбы, которые никогда не разлучаются. Так от рождения до смерти и ходят парами...
Директора, Александра Аполлина-риевича, я так и не расспросил про летающие тарелки, не разыскал, хотя доподлинно было известно, что он вернулся из Киева, но где-то курсирует, решая нерешаемые хозяйственные проблемы. А про все потустороннее мне рассказал тут же, на скамеечке перед дирекцией, Саша Дидуленко, фотограф. Во-первых, когда он забирается в Мертвый город, у него там, в одном и том же месте, всегда засвечивается пленка. Может, магнитная аномалия, которую определили на хребте геофизики, может, еще что. В другое измерение сейчас попасть невозможно, надо приехать летом, тогда у Золотых Ворот (огромная скала в море, с дыркой посредине) собираются все украинские и иностранные уфологи. Вот надо, чтобы солнце на восходе поднималось точно в этой дырке и чтобы наблюдатель находился точно в створе, и точно рассчитать направление на Карадаг... Я тогда не записал, что рассказывал Саша Дидуленко про точность расчетов, и, возможно, теперь что-то путаю и не сумею рассказать, как попасть в другое измерение. Подождем до лета. Тем более что летом у Золотых Ворот наблюдается «парад золотых шаров». Что-то вроде летающих тарелок, только они шары и покрыты драгметаллом.
Честно признаюсь, сам я ничего не видел сверхъестественного, может, потому, что конец сентября, и вот дождик начинает накрапывать, по ночам все тревожнее шумят деревья и глухо бухает море где-то за дельфинарием. За огоньками низеньких домов биостанции — глухая, непроглядная, тяжело дышащая масса Карадага, из которой что-то черпает звездный Ковш. Мошкара слетается вокруг голой лампочки на веранде гостиницы, а я все пытаюсь проникнуть в таинство этого клочка земли, разорванного древним вулканом. Киммерия была пределом неведомых стран, и народы, населявшие ее, сменяли один другой, не успев ни закрепить своих имен, ни запомнить старых. Скифы то были или тавры, турки или татары — одно общее осталось от них: по-гречески называется — культ Асклепия, Врачевателя.
«На самой высокой зеленой горе лежит святой человек. Давно лежит он там. Тянутся повозки, ночью видны огоньки на вершине горы — то костры горят кругом святой могилы», — говорит предание.
Больного, немощного, изувеченного оставляли на всю ночь у могилы святого, на исходе земли, под звездными светилами, и к утру приходило исцеление.
До сих пор ходят паломники на Святую гору, молятся, ждут чуда. Археологи же ищут здесь знаки прошлого вся крымская земля «осеменена» черепками глиняных амфор, камнями с орнаментами, буквами стертой надписи или горстками тусклых монет...
Хижина людоеда
Ночью, пока я на веранде сидел, дождь шуршал в листьях и мысли были мрачные — то ли магнитная аномалия разыгралась, то ли в Москву скоро, там вообще холодрыга, вот-вот снег пойдет. Немного развеялось утром, пока бежал к нэллиному фургончику. Разменял последнюю, счастливую стогривенную, помидоров накупил, сметаны да еще для меня сваренную, по предварительному уговору, курицу. Возвращаюсь. Что такое? Мир переменился — все сияет, сверкает, трава трещит, деревья чирикают, небо такое прозрачное, будто его и нет, только по краям холмов вьются легкие белые перышки — там, верно, Нэлли все утро кур ощипывала. Слышно, и море успокоилось, а позавтракать можно и на берегу, не упускать же такой денек.
Прибегаю — в «моих» владениях появился незнакомец. Оккупировал место напротив «Левинсона-Лессинга», разложил краски, водит кистью, не замечает меня. А на холсте у него уже вся скала в утренних тонах. Нет, замечает, глазом сердито косит — мешаю.
Невысокого роста, лицо круглое, глаза острые, черные, с хитринкой. Зовут Сережа Кветков. Разговаривать не любит, а когда говорит, точно кистью водит — словами-мазками:
— Карадаг?.. Как его определить... ну черт, красивый, Нет, сказочный. Нет, красками точнее. Его надо написать. Сюда забрел случайно: думал, до вечера попишу и уеду. Остался на год. Тут пастухи зимовали. В хижине. Ее нет теперь. Она в памяти. Маленькая дверь, маленькое окно, стены из камня, неотесанные. Спали на травах. Как в сказке, в «Хижине Людоеда». Две козы были, Марта и Сара. Сара исчезла. Зимой, в тумане. Зимой, когда идут с моря туманы, идешь по хребту — одна тропинка, остальное — ничто… А запах чабреца! Особенно на Троицын день… Вот туманом бы все это написать. Краски — это не материал…
За час до рассвета
Было еще темно, когда мы спустили на воду тяжелую лодку. Теперь, в темноте, она походила на корабль из «Одиссеи», вступивший в «киммериян печальную область, покрытую вечно влажным туманом и мглой облаков...» Ночь была, вопреки Гомеру, ясная: перемигивались звезды, в сухой траве трещали сверчки, где-то далеко лаяла собака, шуршала галька о днище лодки.
От берега отходили на веслах — мелко, можно наткнуться на камень. Потом заурчал мотор. Поднялся легкий ветерок. Нос лодки зашлепал по волнам. Сначала шли вдоль берега, вдоль теплой непроглядной стены, потом резко взяли вправо — ветер стал крепким и холодным. Вдруг темнота словно разделилась, очертилась граница гор и неба, и из мрака выползло чудовище, ископаемый зверь, мощным колючим хребтом закрывающий звезды и мордой припавший к морю. Безжизненная первобытная земля, древний вулкан, — Карадаг возник из ночи, точно Мир из Хаоса, по теории Гесиода, в виде грубой и бесформенной массы, в которой боролись и бушевали Стихии.
Древние делили ночь на семь частей. И вот наступила самая безмятежная, самая светлая — седьмая часть — DILUCULUM — от едва заметных красок зари до восхода солнца.
Вырубили мотор. Я приготовил аппарат. Стали ждать восхода, В глубине небо было еще синим, а по краям, у горизонта, — розовое, зеленое, точно створка приоткрытой раковины. Нет, не то я хотел сказать. «Краски для этого — не материал», — вспомнил я Сережу Кветкова. Как, впрочем, и слова...