На заре то было ранней утренней,
На заре то было да на зорюшке,
На закате было да светла месяца,
На восходе было красной солнушки.
Да собирались донския козачки...
Раскаленная за день крыша, как хорошая русская печь, щедро отдает тепло в комнату. А на улице вечерняя прохлада. Она принесла людям желанную передышку — от напряженной работы на солнце, от горячей пыли и безжалостного, заливающего мир света.
Собирались они да во единый круг,
Во единый круг да во единый луг.
Да все ко дому князя-бояра-а-а,
Князя-бояра да всё Долгорукова.
Как выходил же, а он, князь-бояр...
Песня льется в окно вместе со свежестью кубанского вечера. И действует она живительно, как ветерок в степи. Надо бы встать с узкой гостиничной койки, записать древнюю казачью песню; может, неизвестна она специалистам, но нет сил...
Этим ощущением — прохлады и покоя, навеянного будто забытыми в житейской суете строками, закончился для меня первый день путешествия во времени на двести семьдесят лет назад.
...Старики уверяют, что все началось с печати. Большой круглой печати Войска Донского. Видел я эту печать в Новочеркасском музее истории донского казачества. Изображен на ней гордый олень, раненный в спину казацкой стрелою. Исстари скрепляли ею казацкие грамоты: присяги на верность царям, напоминания им о дарованных казакам вольностях.
До сих пор остались в нашем языке слова «вольный казак», «казацкая вольница». А откуда пошла эта вольница в холопской России? Казак в прошлом тот же мужик, но от «хороших», послушных помещику мужиков отличался гордым нравом, нежеланием подчиняться господской прихоти — и при неизбежных столкновениях с властью бежал. Сколько таких беглых — тверских, тульских, рязанских — погибло, сколько замучено — кто знает? Удачливые пробирались на Дон, брались за оружие, чтобы при необходимости защитить обретенную свободу. Воевать против таких «оголтелых» государям было не с руки — далеконько Дон от стольного града Москвы, растянется войско, нужное здесь, дома, для отражения атак иноземцев, да и чем закончится такая война: неужто пойдут эти «разбойники» снова под ярмо?.. И тогда заключили с казаками договор: выбирают они сами себе старшин, атаманов, но служат государю российскому. Цари обязались поставлять им оружие и пропитание, казаки — защищать границы Отечества. Скрепили тот договор печатями: большой царской и созданного Войска Донского — той самой, с гордым оленем.
Выгоден был для царей договор с казаками, но и смириться с существованием вольницы было нелегко. И по мере усиления государства потихоньку, исподволь урезались свободы казачества. Вот и Петр I после поездки на Дон повелел казакам сменить печать: приказал вырезать на ней пьяного казака, сидящего на бочке из-под выпитого им вина в чем мать родила, лишь при нательном кресте да с ружьем и обнаженной саблей в руках: казак, мол, может пропить все до креста, но с оружием не расстанется... Говорят, будто видел государь такого казачка в своем путешествии.
Долго гадала казацкая старшина: по форме вроде бы все и верно, и выпить казачки могут, и оружия не отдадут, а все же зазорно как-то. И решили: не менять печати!
Но Петр заставил их это сделать. И постыдная печать, оскорбляющая вольных людей, ложилась на бумаги, как пощечина всему казачеству. С этого и пошла по Дону смута, утверждают старые казаки.
Как во всякой красивой легенде, здесь полуправда. Нет, не с печати начались распри Московии с Доном. Петр I отлично помнил, как по указу его отца, «тишайшего» царя Алексея Михайловича, четвертовали на Красной площади донского атамана Степана Тимофеевича Разина... И наверняка не раз обсуждал Петр со своими советниками «казацкий вопрос». Бегут крепостные на Дон, и чем больше реформ, тем больше побегов — а ведь на крестьянском хребте тянет Петр Россию в Европу. Эдак все государство на Дон подастся! Но по бескрайним лесам и долам беглых не выловишь. И летит из Москвы царский указ: не принимать в донских землях новых людей.
...Давно уж не един Дон в своем стремлении к воле. Вот Фрол Минаев, кряжистый, стриженный в скобку богатый казак, соратник Степана Разина по его походам на Астрахань и Персию. На Москву с Разиным не пошел, откололся, бежал от своего друга. Потом сопровождал его в «железах» к царю, палачам с рук на руки передавал. Верный слуга царей московских, будущий атаман всего Войска Донского, сейчас, при обсуждении царевой грамоты, он жалуется и стонет
— Теперь у нас вольницы много, унимать нам их нельзя (то есть невозможно. — Авт.). Всем нам, старшинам, от голутьбы теперь стало тесно...
Не за себя говорит Минаев: всем нам, старшинам. И другие низовые казаки, то есть живущие в низовьях Дона на протяжении сотен лет, разбогатевшие еще за счет набегов на русские, персидские, татарские земли, а ныне весьма почтенные и степенные, хорошо помнят, как им за выдачу Стеньки Разина вышла прибавка царева жалованья в пятьсот четвертей хлеба и сто ведер вина. Рады бы они выполнить наказ государя, да вот беда: верховые, «домовитые», сравнительно недавно обретшие здесь родину и дом, нуждаются в пришлых. Ведь пока мужик казаком станет, он шею гнет в пользу тех же домовитых, обрабатывает их землю, пасет их скот. А кому из верховых не хочется потягаться с низовыми пусть не в родовитости, так хоть в богатстве? И как спорить низовым с Кондратом Булавиным, атаманом небольшого верхового городка Бахмута, если он к тому же и «над солеварами атаман»?..
Неохотно, со скрипом, принимает старшина решение, и каждый год идет в столицу отписка: «Памятных нет», нет в казачьих городках новых людей, поселившихся здесь на памяти коренных жителей.
...В 1707 году большой отряд под командой князя Василия Долгорукого приходит на Дон. Ведут себя здесь солдаты, по бесстрастному заключению историков, как оккупанты. Юрий Владимирович Долгорукий, брат командующего, зачитывает в Черкасске царский указ о сыске в донских землях «новопришлых (с 1695 года) с Руси всяких чинов людей».
Старшина спешит заверить Юрия Владимировича, что здесь, в низовьях, давным-давно никто не селится. Здесь народ верный, «казачья аристократия», а уж если «пошукать» новопришлых, то скорее не на Дону, а на притоках, в сравнительно новых казачьих районах — на Хопре, на Айдаре.
Юрий Долгорукий устремляется туда, но для старшины это еще не освобождение, а только передышка. Верного человека шлют из Черкасска в Бахмут; Булавин больше всех отстаивал беглых, он заварил кашу, теперь пусть расхлебывает. Ему обещана всяческая помощь и поддержка.
Осенней октябрьской ночью в Шульгинском городке на реке Айдар встречает Юрий Владимирович тех, кого ищет в отряде Кондрата Булавина много голытьбы. Встреча эта для князя кончается трагически: убит он, перебит его отряд.
Теперь старшина шлет в новую столицу Санкт-Петербург покаянные письма, говорит о бунте «вора Кондрашки», предлагает доставить его царю. Булавину отводится та же роль, что и Степану Разину: глядишь, царь не только простит их ложные грамотки, но и жалованье прибавит.
В мае 1708 года Булавин взял Черкасск. Голытьба желает «черкасских всех природных казаков побить и пожитки их разграбить». Булавин имеет свои счеты со старшинами — ведь они предали его. Он приказывает посадить «на чепь» верхушку казачества, а многих «лутчих людей» отправить с семьями в ссылку в верховья Дона.
Через два месяца после взятия Черкасска Булавин терпит поражение при Азове и вскоре после этого погибает... Во всех трудах по истории казачества говорится, что он застрелился. Но совсем недавно доказано, что по сговору с царем и «лутчими людьми» Булавина убили его приближенные.
Версия о самоубийстве была задумана с дальним прицелом: народная молва не сделает самоубийцу героем, бунт Булавина должен забыться. И действительно, громкая слава имени Разина не идет ни в какое сравнение с именем Булавина. Тем не менее последствия булавинского бунта занимали всех представителей дома Романовых вплоть до 1917 года.
Необычайно жестоко расправились на Дону с булавинцами. Василий Долгорукий мстил за смерть брата, низовые казаки — за ссылки и «чепи». В самых потаенных местах сыскивали участников походов, избивали их семьи, грабили дома.
Неизвестно, как уцелел в этой бойне один из верных сподвижников Булавина Игнат Некрасов. Впрочем, неизвестного в его биографии вообще много. Неясно даже его происхождение: по одним источникам Игнат Некрасов — бывший атаман Есауловской станицы, по другим — ничем не примечательный рядовой казак станицы Голубой. Булавин поставил его во главе отряда, направленного в Астрахань и на Хвалынское (Каспийское) море. Трудно представить, как в обстановке террора, вернувшись на Дон, ему удалось собрать оставшихся в живых участников восстания. Не сотня, не тысяча устремилась за Игнатом Некрасовым — пятнадцать тысяч сердовых (то есть взрослых, служивых), что с семьями составило, по некоторым источникам, 65—70 тысяч человек. Не о мести помышлял атаман. Он хотел спасти товарищей и их близких от полного уничтожения. Исход некрасовцев был столь стремителен, что им удалось без потерь уйти за кордон, на кубанские земли, которые в те времена принадлежали Турции. Здесь казакам не грозила расправа низовых, не могла сюда дотянуться и «долгая рука» государя.
Казацкая беднота, устремившаяся за Некрасовым, приняла в сердце на многие поколения первый, самый главный завет своего атамана: «Царизме не покоряться, при царях в Расею не возвертаться».
Турки встретили некрасовцев настороженно: весьма удобно иметь мощное войско на границе со столь могучим соседом — Россией. Но, с другой стороны, силу казацких сабель хозяева тоже отлично знали... По преданию, султан потребовал от Некрасова клятвы, что не будет он «воевать турецкую землю». Клятва страшная: нужно выстрелить в свое знамя. Даже ближайшие сподвижники, боготворившие своего избавителя, были возмущены, расценили этот выстрел как измену:
— Царь на нас гонения делал, знамя наше попирал, стрелял в него. Вот мы и пришли с тобой, Игнат, до того, от чего уходили...
— Царь стрелял с усмешкой да со злобой, а я — с болью в сердце, со слезьми в глазах. Чтоб детишек, стариков да баб спасти, чтобы род наш казацкий свободным был. Мой выстрел — за дело народное.
И простили атамана казаки.
А Россия напоминала о себе не только тоской по Родине. Императрица Анна Иоанновна требовала возвращения казаков, засылала послов к Некрасову, обещая забыть «провинности и обиды», обращалась к турецкому султану с просьбой «образумить казаков», да и сама «вразумляла» их силой оружия. В кубанских плавнях в бою с ее солдатами погиб атаман Некрасов. Авторитет его был столь велик, что старшины скрыли эту смерть от колонии, и долго еще приказы и «заветы» шли от имени Игната.
Казаки уходят с Кубани — подальше от «царизмы». Где только не видали некрасовцев! Румыния, Болгария, Турция, Египет, Эфиопия... Чем же могли помешать русским царям донцы в далекой Африке? Устрашающей силой примера. Исход некрасовцев помнили. В случае малейшего недовольства говорили об этом исходе как о выходе. И не только говорили — уходили к некрасовцам. И не только с Дона: присоединялись к ним староверы, преследуемые официальной религией, участники пугачевского восстания.
Позднейшие выходцы из России шли к так называемой дунайской ветви некрасовцев, которые ассимилировались с местным населением в тех краях, куда привела их судьба. Другая же ветвь — майносская, названная так по месту поселения казаков в Турции, в тридцати километрах от Мраморного моря, — по мнению ученых, оказалась уникальным явлением, не имеющим, пожалуй, аналогов в истории.
Ой да, он ушел, Игнат-сударь,
Ой да, Игнат-сударь со Тиха-Дона,
Ой да, со Тиха-Дона во Туретчину
Ой да, и не сам-то ушел, козачков увел
Ай, он да приказ давал своим козачкам —
Ой да, вы же все, донския козачки,
Ой да, а вы с турками не соединяйтеся,
Ой да, а вы с ними не сообщайтеся,
Ой да, они сами враги наши, преступники,
Ой да, они и религии нашей не сполняют.
Перед нами — поэтическое изложение второго завета Игната Некрасова. «Не сообщайтеся с турками» — строгое следование потомков этому наказу атамана и является причиной громадного интереса ученых — этнографов, языковедов, социологов — к «Игнат-казакам». ...Селение Бин-Эвле, что в переводе на русский значит «Тысяча домов», раскинулось на берегу озера Майнос. Здесь и жили некрасовцы — обособленно, замкнуто, по древним казацким законам. Потому и сохранили язык, устную поэзию, обычаи, одежду своих пращуров. Представляете: в XX веке мы знакомимся с бытом, говором, песнями, социальным устройством донской казачьей общины XVII века! Была здесь своя «конституция», свой кодекс поведения — те самые «Заветы Игната», две «статьи» которого нам уже знакомы. Заветов было много, и каждый знал их назубок, знал свои права и обязанности, свой долг перед общиной и турками. В основном «Заветы» копируют казачьи обычаи XVII века:
— высшая власть в общине принадлежит казацкому кругу, в который входят все совершеннолетние члены общины мужеского пола;
— исполнительная власть возложена на атамана, который избирается кругом на год и может быть смещен раньше срока в случае серьезной провинности;
— судебной властью является также круг, и решения его обязательны для каждого члена общины;
— заработок все сдают в войсковую казну; из нее каждый получает 2/3 заработанных им денег; остальное идет на школу, церковь, помощь больным, престарелым, на вооружение войска;
— если муж обижает жену, она, с разрешения круга, может покинуть его, а муж наказывается кругом.
Были заветы и особого свойства, продиктованные условиями жизни на чужбине:
— брак может быть заключен только между членами общины;
— всякие ссоры с турками запрещены, общение с ними разрешается только по необходимости (дела торговые, военные, уплата налогов и прочее);
— ни один член общины не может отлучаться из нее в одиночку;
— в случае войны казаки выступают на стороне турок, но подчиняются только своему атаману.
Есть среди заветов и совершенно удивительные для того времени:
— наживать добро можно только трудом;
— грабеж, разбой, убийства недопустимы и караются, по решению круга, смертью;
— даже на войне казак не должен грабить, ибо нажитое таким путем добро неправедно;
— церковь в общине не автономна; она подчиняется кругу; поп, отказывающийся выполнять решения круга, может быть изгнан и даже убит;
— шинков (кабаков) в общине быть не должно, «чтобы народ не пропал».
Занимались некрасовцы исконно казацкими промыслами — охотой, рыболовством, разводили скот.
Писаной истории этого крохотного государства 1 не существует.
1 Община действительно была небольшой из тысячи домов при создании поселка ко второй половине XIX века осталось не больше трехсот; эпидемии чумы и холеры при отсутствии медицинской помощи сделали свое дело.
Не было у некрасовцев своих летописцев. Но память народная сохраняла легенды и «бывальщины». Вот почему, говоря о некрасовцах, так часто приходится обращаться к фольклору. Помогают и рассказы сегодняшних некрасовцев о том, что сохранялось веками до последних дней, о том, например, как происходили собрания круга.
...Еще с вечера обходит поселок есаул (тоже выборная должность, от громкого офицерского чина осталось одно название; у некрасовцев это просто посыльный, курьер), стучит в каждое окно:
— Атаманы-молодцы, не расходитесь, не разъезжайтеся по свету, а кто куда пойдет или поедет — десять лиров войсковой приговор.
Бывали штрафы и крупнее, все зависело от важности вопросов, подлежащих обсуждению.
Атаман приходит на площадь первым, садится на завалинку, вокруг него старики. Постепенно собираются и остальные.
Атаман объявляет подлежащий рассмотрению вопрос.
— Как рассудите, атаманы-молодцы? — и снимает шапку. Это имеет двоякий смысл: во-первых, свидетельствует о его уважении к кругу как высшему органу власти, во-вторых, служит сигналом к началу прений.
Когда наконец стороны приходят к согласию, круг выслушал всех желающих, атаман надевает шапку. С этой минуты он снова власть. Подзывает есаула, формулирует ему только что вынесенное решение, тот во всеуслышание повторяет его.
За большие провинности атаманов сменяли. А за малые? Как и всех прочих, секли. Тут же, на площади. Приговор круга приводил в исполнение есаул, если обида нанесена всей общине, а по «частному иску» — обиженный. Эта процедура тоже имела определенные традиции. Особо важным считалось «не подать голоса», не проявить слабости. Казак, закричавший под розгами, не мог рассчитывать на уважение общины, на выборные должности. Обычай предусматривал и благодарность кругу. Наказанный атаман кланялся на все стороны: «Спаси Христос, что поучили!» — и только после этого надевал шапку. Тут же казаки извинялись перед властью: «Прости, Христа ради, господин атаман!» Атаман, уже застегнутый на все пуговицы, при шапке, свысока бросал: «Бог простит...»
В 1864 году на Майносе побывал русский путешественник В. Иванов-Желудков. Уже тогда об «Игнат-казаках» ходили легенды, причем в России, где не очень-то любили вспоминать о них, легенды самого мрачного свойства. Говорили, что посторонних они к себе не пускают, живут в запустении, как дикари, топят по-курному. Рассказ «русского европейца», тоже не лишенный тенденциозности, тем не менее опровергает эти домыслы.
...Встретили его в Бин-Эвле радушно. В каждом доме одна и та же картина: «Хата так чисто выбелена, будто она выточена в куске мела или мрамора. Глиняный пол гладок и чист, как не знаю что».
В разговоре с казаками затрагивает он политические темы. Здесь хозяева абсолютно несведущи, они незнакомы даже с самыми важными событиями внутренней жизни Турции. О Европе знают только, что там «ерманец живет».
— Видаетесь вы с донцами? — спрашивает путешественник.
— В войну видаемся, да какое же это виданье?
— А не совестно биться с ними?
— А мы и не бьемся, мы через них палим, они — через нас, а убивства нет. Как можно нам с ними биться — мы свои, — отвечают некрасовцы.
Казачки потчуют гостя старинными русскими блюдами, «каких и в лучших московских трактирах не сыщешь», поют песни, рассказывают «бывальщины» и «побаски». Вот одна из этих колоритных историй, причем гостя честно предупредили, что это, «по всему видать, не бывальщина»:
— Игнат был большой боярин. Звали его Некрасой оттого, что у него зубы во рту были в два ряда. Как царица увидала впервой Игната, так и всплеснула руками: разорит, говорит, энтот человек мое царство, недаром зубов столь много. И стала засылать сватов к Некрасе: женись, говорит, на мне, царем будешь, а не то я тебе голову отрублю. А коль так, говорит Игнат, то спасибо тебе на хлебе, на соли, на твоем царском жалованье. Взял народ и пошел...
Так жила эта экзотическая республика, в начале XVIII столетия отказавшаяся от «неправедного добра», награбленного у неприятеля, и до нашего века сохранившая телесные наказания. Но через 130 лет после исхода в замкнутом мирке Бин-Эвле происходит то, с чем знакома любая цивилизация: община делится на богатых и бедных.
Турецкие власти в отношении некрасовцев вели себя так же, как и русские цари. С одной стороны, прекрасные солдаты, честнейшие люди (именно «Игнат-казаки» во время военных действий охраняли войсковые кассы и гаремы), с другой — весьма непокорный народ, не признающий ни аллаха, ни судов, ни начальников. Пытались призывать их в турецкую армию: «мы — казаки, нам в аскеры (солдаты) дороги нет», — и предпочли выплачивать громадные налоги за освобождение от воинской повинности в мирное время. Пытались ввести преподавание на турецком языке: «мы — казаки, нам к тоим школам дороги нет, мальцы по-нашему пусть гутарят», — и снова откупились. В сороковых годах прошлого века власти стали активно продавать земли вокруг казачьего поселения, надеясь, что это приведет к ассимиляции. Чтобы сохранить «простор», община разрешила своим членам покупку земель.
И началось... Землевладельцы богатели небывалыми для Бин-Эвле темпами. Им не хватало рабочих рук, а турок нанимать нельзя — и тогда казак на казака начал работать, получать деньги из рук брата. Это уже было нарушением заветов Игната.
Происходит это разделение, иллюстрирующее положения политической экономии, в третьем-четвертом поколении ушедшей с Дона «голутьбы». Но своих кулаков, богатеев некрасовцы называют верховыми и домовитыми.
«У верховых глаза в желудке», «Домовитый заветы Игната решит», «Без труда человека нет, одни собаки да верховые, — вот поговорки, появившиеся в то время. Раскол между домовитыми и рыбарями («настоящий казак труд любит, он рыбалит») со временем усиливался.
В 1962 году круг обратился к Советскому правительству с просьбой разрешить казакам вернуться на родину «со старыми и малыми», всей общиной.
Более двухсот пятидесяти лет эмиграции остались позади.
— У нас добра много было. Да нас пугали, что не перевить. В Советах, говорят, все отымут. Кому из турков задешево отдали, кому и так, — неторопливо, нараспев рассказывает Елена Харлампьевна Златова.
Она сидит на скамеечке перед своей хатой, крепкая еще старуха, сохранившая девичью выправку. Каждый день, как спадет жара, собираются здесь товарки-соседки, знающие друг друга с детства.
— Потому для музеев да выставков мало чего осталось, — явно сожалеет она. — А теперь у нас все по старому. Все-о-о по-старому.
— Что — по-старому?
— Опять добра много. Хочите — хочь кипятильник возьмите, хочь стиральную машину. Еще-о-о купим.
Последние слова относятся к моим спутницам — научным сотрудникам Старочеркасского историко-архитектурного музея заповедника казачьего быта Татьяне Синельниковой и Лидии Жуковой Елена Харлампьевна очень удивлена, что ступки старинные они «подбирают», а стиральной машиной не интересуются — «она ж вантажнее».
Бин-Эвле, путешествие на пароходе до Туапсе, переезд сюда, в Ставропольский край, этот поселок «Кумекая долина» да, пожалуй, соседний — винсовхоза «Левокумский», где тоже живут некрасовцы, — вот и вся география, все, что видели в жизни эти старушки.
— По одним праздникам мы к ним в церьковь ездим, по другим — они к нам. Мы ведь в церьковь ходим, молимси, — Златова понижает голос, будто о чем-то секретном говорит, — за Расею молимси!
— А за кого ж нам ишо молиться, — со вздохом добавляет кто-то. — Сызмальства так приучены...
— «У нас на Донусеку не ткут, не прядут, пашенку не пашут, калачи едят», — тонким дребезжащим голоском затягивает одна из старух.
— Лида, завтра к кумовьям приедем, напоешьси, — обрывают ее соседки.
Та спешно рот рукой прикрывает:
— Петь-то нельзя' Пост ведь! Стара стала. Грех! Ой, грех!
— Она у нас всегда такая... словохотная, — как бы извиняются за нее подружки.
«Кумовья» — жители соседнего поселка. Дело здесь не в родстве: «Левокумский», «Кумекая долина» — слишком длинно и сложно.
Пост, внучата, поездки на совхозных автобусах к кумовьям — вот круг забот этих женщин. О жизни в Турции они вспоминают редко, говорят о ней неохотно.
— Мы с турками не ворожили. Там хорошо, а здесь еще лучше.
— Все нам государство поделало — и дома, и пензию.
— По глотку хорошо живем!
— Кабы годков скинуть, так чего не жить. Молодые были — ведра легкие были, ноне постарели — и они потяжельше стали.
Так лениво течет беседа под привычный деревенский аккомпанемент: где-то звякнул подойник, раз-другой брехнула собака и, конечно, шумят-трещат мотороллеры. Молодежь, пролетая мимо нас, удивленно оглядывается: и чего интересного для городских в этих старухах? О чем с ними говорить? Молодых некрасовцев не отличить от местных, коренных: они или здесь родились, или уж не помнят, как жили «во Туретчине». А хочется узнать, как решились на переезд люди, прожившие большую часть жизни на чужбине, что испытывали здесь в первое время, как пообвыкли. Потому и сидим со старушками и ведем эту неспешную беседу.
— Чего поехали? А время тако пришло — и сюда поехали.
— Круг сказал
— Это у казаков спросите. Они вырешили...
Захару Семенычу Милушкину за восемьдесят. Он явно польщен, что гости постучали к нему. Перво-наперво не без торжественности вручает «музейщикам» подарки. Потом ведет показывать дом, которым явно гордится: «Дом знатный, степенный». Потом усаживает за стол, угощает виноградом: «У нас здесь с него лучшее вино совхоз делает, саперавчик, можа, знаете?»
Постепенно дом заполняется соседями. Говорят о пустяках, шутят, но серьезный разговор назрел, его ждут. Нужно бросить зерно, из которого прорастет эта беседа.
— Бабы говорят, что там — хорошо, а здесь еще лучше...
Замолкли казаки. Первое слово должен сказать хозяин.
— Бога гневить нечего: и там жили, и здесь живем.
«Там» Захар Семеныч рыбалил. Теперь на пенсии, но ив совхозе на виноградниках потрудился.
— Только опять же скажу: не без разницы. Там я себе в дом работал, и никому вроде дела нет, какой я трудяга. А здесь — на всех и, значит, все на виду. Мы как приехали, так в работу вгрызлись. И, почитай, сразу на доску на карточках попали.
Теперь уже говорят все разом:
— Известно, кто работу любит...
— У кумовьев батюшка в совхозе работает. А служит — в свободное время, вроде по совмещению.
— Там «работу — подай», тут «работу — дай»...
— По трудам каждому...
— Как приехали, нас все здесь вопрошали: где, мол, лучше? — говорит Иван Яковлевич Никулушкин. — А было б здесь и хуже, в гостях век сидеть не будешь...
— Однако два с половиной века просидели, — замечает кто-то:
О нас, кажется, забыли.
— По завету Игнатову вернулись! — хлопает рукой по столу хозяин. — Как с царем здесь покончили, так и вернулись.
Тут уж мы удивились:
— Так с царем за сорок пять лет до того покончили!
— Слыхали. Знаем. Много тогда русских в Турцию наехало. Разно гутарили: будто царь на время уехал, вроде как отпуск взял. А нам нужно — наверняка. Чтоб совсем его не было!
И когда отговорились, умолкли, раздался вдруг голос Ивана Яковлевича Никулушкина:
— Некрасов бы вернулся, посмотрел...
— Триста лет не проживешь, — вздохнул кто-то в углу.
Никулушкин пошел проводить нас, В темноте на небе сияли громадные южные звезды.
— В этих местах почти Некрасова порешили. А какой человек был! Красавец — статный, чернобровый, взгляд — что у орла...
— Портретов его не осталось?
— Портреты нам не заповеданы были, — строго ответил Захар Семеныч.
— Откуда же известно и про взгляд, и про красоту?
— По потомству идет. Портрет в сердце носить надо.
Хотелось мне еще поговорить по душам с бывшим домовитым. Два десятка лет — не срок для изменения психологии собственника...
Познакомился я с таким человеком в первый же день, виделся с ним постоянно, но вот откровенного разговора не получалось. Только в канун отъезда, когда пришел прощаться, вышли мы на улицу, прошли на пригорок, присели на порыжевшую травку и здесь — пошло-поехало.
Старшие дети разлетелись: дочь подалась на Дон, сынишка — в Донбасс. Говорил он с обидой.
— Все разойдутся, велика Расея-матушка. Понятное дело, родителев забудут. Чего помнить? Что я им оставлю? Вона виноградники, — кивнул он, — я на них сколько поту пролил — да не мои они, детям не передашь! Дом вона — хороший дом, но как у всех, одинакий и тоже не мой — государство подало. Сыну — квартиру, дочери — хату; все — государство. За что же родителя почитать? Заместо него — государство, оно дает, его и славь. А нас с матерью, как башмаки худые, забросить можно...
— Так ведь и выучило их государство.
— Во-во, я про то и гутарю. Наше дело — сроди, а потом уж все государство поделает: и ложку в рот сунет, и в люди выведет,
— Так вы что ж, недовольны?
— Почему? Дом хоть и одинакий, а справный. И работа подходящая. Капиталу, конечно, не наживешь. Оттого и семейным уставом не ох как довольны.
— Не знали вы, что ли, насчет капитала в наших краях?
— Почему? Я поболе других знал. У меня, можа, единого, приемник в Туретчине был. Слыхивал.
— Так зачем же пошли со всеми? Выцветшие стариковские глаза уставились на меня с недоумением: — Мы ж пошли до сваво языка!
...Так и заснул я в первый вечер под звуки незнакомой песни. Утром проснулся — ни слов, ни мелодии не помню. Справлялся у певунов — не знают, о чем говорю.
— Там еще про Долгорукого.
— Эва! Про него, кровопийцу, бывалщин тыщи.
— И про круг казацкий...
— А их и подавно тьма!
Так и не услышал. Обидно было. А вдруг да новая, незаписанная?
У некрасовцев ведь таких много.
С Кумы я поехал на Дон, на Хопер, в исконно казацкие места. И тут, тоже ввечеру, тоже на исходе жаркого дня, встретился вдруг с песней, с той самой! Пели старые казаки. И пели отлично.
Как выходил же а он, князь-бояр,
Выходил же а он на высок крылец
Выносил же а он царску грамоту:
Вы послушайте, донския козачки,
Вы послушайте царску грамоту
Как стариков — казнить, вешать,
Молодых козачков все в солдаты брать.
По кругу-то ходит все Игнат-сударь,
Все Игнат-сударь, как сокол, летает,
Да на вострую шашку упирается,
Да горючей слезой заливается! —
Ты прости-ка, прости, весь и род-племин.
Да подходит он, Игнат-сударь, к князю-бояру,
Ой, да срубил ему бойку-голову,
— Откуда у вас эта песня?
— От дедов, милый.
— Только ведь неправда здесь! Бойку-голову князю-бояру Долгорукому Булавин срубил!
Напрасное дело — спорить с легендой.
— Деды лучше знали, милок! И не мог Кондрат такого сделать: силы-моченьки не хватило б, слаб он был.
— Да Кондрат к тому времени в Черкасске застрелимшись.
— Это все Игнат! Некрасов ему была фамилия. Он не только головы боярам рубил, он отседа ненавистцев тех бояр тыщи увел.
Я слушал разошедшихся стариков, а сам думал: о, история! Как посмеялась ты над фальсификаторами! Оболгали имя Булавина? Но дела-то его помнят. А вместо его имени вставили «деды» имя достойного его сподвижника — Игната Некрасова. И здесь казаки воспевают его. И здесь помнят.
— Потому за малых людей тот Игнат стоял!' — все еще доказывал мне маленький худенький старичок в казацкой фуражке.